отчего волки с такой тоскою по ночам воют. Я как до крайности дошел, подался на Катерининский большак, а по нему войска в пыльном облаке идут. Да не пехота — танки, грузовики. И первое, что заметилось, — погоны. Они мне смелости придали. Поесть попросился. Потом в солдаты зачислить себя предложил. Молоденький лейтенант, ротный командир, без всякой строгости спросил: каким путем тут оказался? Одно мое спасение — с ними подальше от этих мест уйти. И я соврал: каратели меня арестовали, от них убег.
Позвал лейтенант старшину, велел меня обмундировать. А старшина — бывалый, как в нашей пулеметной роте был Вишня. Он и засомневался: кто да откудова, может, к примеру, не наш, а переодетый полицай. Ко времени я красноармейскую книжку сберег — она меня тогда выручила, поверил мне лейтенант, говорит старшине:
— Кого берем, первый бой покажет. А рота у нас на две трети повыбита, каждый боец позарез нужен.
И первый бой, и десятый в своей мотострелковой роте я принял как надо. Пока от Смолевичского района да Одера дошли, ротный стал капитаном, а смерть между нас своею косою нагулялась вдоволь. Всякое на передовой бывало, но страх от меня ушел, потому как тяжельше предательского страху на свете не бывает ничего.
— Садись и говори дальше, — предложил Демин. — В ногах правды нет.
— Свою правду мне говорить сподручней стоючи, — опять возразил Савелий. — Разрешите продолжать?
Широкий и сонный Одер, а начали его форсировать, весь закипел. Не знаю, пуля, осколок ли в старшину попали, но на западный берег он с нами не вышел. А мы, кто вышел, на том плацдарме насмерть стояли.
Какая атака была, не упомню, сошлись мы с бывшими моими хозяевами врукопашную. Оглядываюсь, а немец — сивая щетина на щеках — в моего ротного из винтовки целит. Мелькнуло в мозгу, как ротный меня по доверчивости солдатом принял, бросился я к нему и собой заслонил.
Ударило меня разрывной, потом, раненого, тяжелым снарядом контузило. В сознание пришел на госпитальной койке; кругом — тишина, подушка, простыни, халаты у медперсонала белые, и тоже белые по мне бинты, а на месте левой руки — культя. Хирург подходил, медсестры жалели, а я про себя радовался: думал, будто с рукой отрезали мое прошлое, и теперь я не предатель и полицай, а инвалид Великой Отечественной войны, кровью смывший свою вину перед Родиной.
Как был полицаем, людей я не убивал, над ними не лютовал и после госпиталя добровольно вернулся на жительство в Смолевичи. Да встретилась там партизанка Наталья Борисенко, и пожалел я, что на Одере меня совсем не убило….
Окаменевшее лицо Демина дрогнуло, а Савелий, ничего не заметив, продолжал:
— С Шакалом мы ее арестовали. Выслеживали ее агент из местных и Шакал, в аресте было приказано участвовать мне.
Сын, мальчик был у Борисенки, за руку при аресте матери укусил Шакала, а тот сгреб дитя за грудки да спинкой, головушкой — об столб.
Думалось мне, что никак не вернется Борисенко из гестапо. Кто же оттуда живым уходит? А она вернулась. Ребенок у нее тогда еще был живой, но болел. Встретила меня в Смолевичах Наталья Борисенко, а судили с другими полицаями в Борисове. Пятнадцать лет, несмотря на свою инвалидность, я получил. Но все пятнадцать отбывать не пришлось: повезло на пожаре дитё спасти, девочку. Освободили меня досрочно из лагеря, приехал сюда и вот работаю на МАЗе.
— В моем взводе, — припомнил Демин, — ты значился Дубинским, а теперь — Вичугин. Когда изловчился фамилию сменить?
— Как женился. Не знаю, какую такую милость господь изъявил, послав мне в жены ангела небесного. Иду по житейской стезе я за Марьюшкой своей, и сколько годов, как иду, а краше ее никого не встречал. Сердцем щчырая, душой ласкавая и сынов по себе прыгожих народила. А детей згадаваць — не грыбов назбираць…
Слушая Савелия, Демин удивлялся мешанине говоров и наречий в его разговоре. Были в нем и естественные для Савелия белоруссицизмы, и народные северные выражения, услышанные за годы лагерной жизни, и библейско-церковные выражения, и еще какие-то слова, которые он включил в свой лексикон незвестно где и когда. Даже в конструировании собственной речи Савелий был до удивительности податлив любому постороннему влиянию, податлив хорошим и сорным словам. Всю свою жизнь, искренне желая какого-то всеобщего согласия, плыл он по течению чужих судеб и без разбора, без борьбы воспринимал добро и зло, которые встречались на его пути.
Шакал для него был олицетворением зла, и Савелии безвольно творил зло. Жена являла собою любовь, чистоту самоотречения, солнечное тепло, и Савелий, благословляя судьбу, следовал за Марией, не выходя за определенные ею границы совести, порядка. Мария не выносила пьяниц — Савелий не касался спиртного даже по праздникам. Уважала мастеровых людей — Савелий, несмотря на инвалидность, стал краснодеревщиком высшего класса. Мария любила животных и запах табака, устраивала по субботам уборку, стирку — дома прижились ленивый разжиревший кот и охотничья лайка, Савелий курил душистые сигареты, помогал стирать, убираться, развешивать белье.
«Зачем Савелий все это говорит? Какое мне дело, когда и с кем он развешивает сушить белье? Мария Вичугина — порядочный человек и хорошая жена. А если бы она была привержена к дурному? Сумел бы Савелий жить честно, бороться со злом и утверждать добро, в любви и строгости воспитывать детей?»
Думая об этом, Демин искал решения проблемы, насколько справедливо жестокостью платить за жестокость и где они, те границы расплаты, за пределами которых справедливость может ожесточиться и уже не быть справедливостью. По-человечески жалея Савелия за пережитое, он в то же время не мог простить его предательства, потому что на собственном горьком опыте знал, чего стоило предательство в войну и как опасны его метастазы в наши дни.
За окном кабинета потухло закатное солнце и по-прежнему ритмично вздыхали работающие цеха.
Демин поднялся из кресла, широким шагом прошелся по кабинету, включил свет и с иронией в голосе, но без злобы, поинтересовался:
— На исповедь сюда явился или по какому делу?
— Что выслушали, благодарствую, — поклонился Савелий и положил бумажный сверток на стол генерального директора.
— Что там у тебя? — не трогая сверток, спросил Демин.
— Орден Славы. За Одер был награжден. В запрошлом году военком вручил. Не могу я этот орден носить, а внучка по праздникам — заставляет. Заберите, товарищ командир, какая у меня могет быть слава?
— Не я тебя удостаивал награды, не мне ее и забирать. Еще что у тебя?
— Меня орден нашел по другой, Марьюшкиной фамилии: работники военкомата постаралися. А он, гад ползучий, как мог меня сыскать? Вот его поганое письмо!
Савелий протянул нарядный заграничный конверт, и Демин бегло прочел второе за последние дни письмо Шакала.
Все в тех же туманно-витиеватых выражениях он обращался к «другу по несчастьям войны» с просьбой подтвердить совместное пребывание в плену, а что было дальше, советовал позабыть. Спрашивал также, можно ли одарить «друга» посылкой, интересовался, как поживают супруга, дети и любимая внучка, завершив свой вопрос многоточием.
Лицо Савелия перекосила ненависть, в голосе послышалось отчаяние:
— Да как же он меня тут сыскал?!
— Родственники у него… Савелий заскрипел зубами:
— В войну он, гад, мамой и младшенькой сестренкой интересовался, страхом за ихние жизни в руках держал. Сичас Марьюшкой, детьми, внучкой интересуется. Любовь и уважительность они ко мне имеют, гордятся моей инвалидностью, орденом Славы гордятся. А Шакал их позором грозится прибить, ежели я его воли ослушаюсь.
— Жене это письмо показывал?
— Пока не показывал…