из нее, проклятущей, за нами тянутся.

— И те, кто ходит по земле, и кто давным-давно лежит в земле сырой — за ними грех, как твой, никак не тянется, и этот свой грех ты с нашими бедами равнять не смей!

Демин говорил медленно, будто вырубал из себя тяжелые металлические слова:

— Великая была война, умом да взглядом и теперь всю не охватишь. Но даже она, вся война, не каждого собой прикрыть может.

— Не каждого, — покорно согласился Савелий и, опустив голову, замолчал.

В широком, на полстены окне угасал раскаленный закатный диск солнца. Рядом ритмично дышали огромные заводские цеха, а в кабинете все натянутее звенела колкая тишина.

— Зачем пожаловал? Говори! — велел Демин. — Молчанье твое мне слушать недосуг.

— Война меня и наш взвод, всю дивизию нашу в сорок первом…

— Знаю, — прервал Демин.

— И плен…

— Тоже знаю!

— Всего даже богу знать не дано…

— И ты веришь в бога? — спросил Демин.

— Так даже Марии своей всю правду рассказать я не смел. Обратился к господу богу, в милосердии божьем искал утешения. Жена моя, Мария, веру мою в бога детям объявлять запретила, но в церковь со мною ходить не возражает. Так, вместе, единожды в месяц, мы богу и молимся: она — за меня, а я — за прощение греха моего тяжкого.

— И как, помогает?

На лбу Савелия выступили крупные капли пота, он вытер их рукавом добротного пиджака. С укором глянув на Демина, попросил:

— Дозвольте сказать о себе. Не к богу исповедоваться, а к вам, командиру своему, за советом пришел. Дозвольте…

Биографию Савелия Демин в общих чертах уже знал, и теперь, глядя, как мается перед ним однорукий несчастный человек, помимо своей воли почувствовал к нему жалость. Савелий, наверное, каким-то обостренным болезненным чутьем ощутил потепление в командире, переступил к нему ближе на полшага, вытянув шею, наклонился лицом и торопливо, с виноватой доверительностью заговорил:

— Когда в плен попал, за себя не боялся: как все, так и я. Попервому вдрожь забоялся, когда товарищей, наших, Шакалом преданных, конвойные из пулемета наперелом стреляли. Я пули те в себе переживал и липким страхом за ихнюю погибель казнился. И все воине тот страх затуманил…

— Страх — не советчик разума.

— Ох, не советчик, — повторил Савелий. — Никто того моего настроя не определил, окромя Шакала, и в том началась для меня самая наистрашнейшая беда. Договорился Шакал, чтоб меня вместе с ним в немецкие охранники перевели, а я про себя порешил: оружие получу и в партизаны сбегу, а может, к фронту, до своих подамся. Но Шакал и тут меня разгадал: «Адрес я твой, — говорит, — знаю, отец у тебя был партейный, в коллективизацию жизни лишился. Но мать и сестра дома живут. А тех двоих немцев, что ты в рукопашной сразил, и еще одного потом, офицера, — их уже не возвернуть, а ты ежели в бега подашься, меня, значит, перед новой властью доверия лишишь. И тогда не мне одному плохо будет».

Грозился Шакал, если я его ослушаюсь, до мамы и сестренки моей добраться. Особенно плохо грозился сделать младшенькой сестре. «Я с ними, — говорил, — расчикчирикаюсь быстро, и германская власть мне спасибо за их скажет, как за семью ослушника нового порядка.

Куда от Шакала было мне подеваться? Сопровождали мы эшелон своих пленных товарищей в Бобруйский лагерь…

Демин сверкнул зрачками:

— Это ты нам в вагон буханку хлеба кидал?

— И вареную бульбу тоже, — уточнил Савелий. — До лютости тогда морозы стояли, а ваши вагоны отапливать было не велено…

Демин тут же повторил:

— «Ваши вагоны…» Какими подачками ни откупайся, а было уже между нами «ваше» и «наше». С малого вроде бы начиналось…

— С малого, — подтвердил Савелий, продолжая рассказ. — Перевели нас из Бобруйского в Борисовский лагерь, и такого я там навидался, что понял: только за охранную службу мою никакой мне пощады от наших не будет. А Шакал надо мною смеялся и убеждал: «Вовек нашим советским сюда не вернуться. Где они, эти самые наши? А новый порядок — вот он, в силе, и если надеешься жить, ты порядок этот строгий неукоснительно соблюдай».

Какой в лагере военнопленных приварок вам, товарищ командир, доподлинно известно. Не баловал немец харчем и нас. Герр лагерфюрер шайзами нас величали не брезговал в морду заехать своим обутым в кожаную перчатку кулаком.

Демин недобро усмехнулся:

— Страдали, значит, и вы, господа охранники?

— Да не об том я, — махнул Савелий единственной рукой. — Мне было все одно, а Шакал где-то расстарался, две бутылки натуральной «Московской» добыл в презент самому господину лагерфюреру, и перевели нас в Смолевичи, в полицию. Жизнь у нас пошла сытая да пьяная враспыл. Выпивать я старался больше — стыд перед людьми заливал. Да разве его зальешь…

Маму, сестренку в соседнем районе я навестил единожды, представившись партизаном. Боялся, разоблачит мой обман мама, и больше ее с сестренкой не навещал. Еще боялся встретить партизан — про вас мы наслышаны были, товарищ командир, и вместе со своими хозяевами встречи с вами остерегались. И все под страхом ходил, даже спал с им в обнимку. Тот страх от меня ну совсем никак не отлипал: боялся взглядов наших советских людей, боялся смотреть в глаза арестованным. И, как чуял ихнюю судьбу, за маму с сестренкой всечасно боялся, переживал.

— Был человеком, стал рабом страха. Да сколько же можно было бояться? — удивился Демин.

— До бесконечности либо до крайнего пределу. Значит, так: уже хлеба отсеяли и приступила в наши края последняя перед освобождением блокада. Нас, полицаев, резервом до поры держали. Май, помню, кончался, сирень по всем Смолевичам расцвела, когда привезли на излечение из моего Бегомльского района в грудь пораненного земляка, тоже полицая. Горючими слезами он плакал, жалился, что новому порядку со старанием служил, а нашу и соседние деревни вместе с женщинами да малыми детьми спалили каратели дотла. Его семья и мама моя с сестренкой младшенькой сгорели дотла тоже.

Сичас вы, товарищ командир, мне в укор скажете: «Вот, негодяй, кому ты полицаем служил» — и материнскую кровь, на пожаре кипящую, мысленно на поганую совесть мою прольете.

Демин молчал.

— Был я сам-третий, остался один. Да еще виноватый перед теми, кого уже нету.

Савелий глубоко, со всхлипом, вздохнул:

— Как упала на меня недобрая весть, высушил две бутылки самогона и до ночи темной песни выл. Потом еще самогоном заправился, кривым шагом пошел на улицу и с винтовки пальнул обойму по светлым окнам комендатуры — Шакал там дежурил.

Переполох в Смолевичах поднялся, а я из бутылки еще хлебнул и что было опосля, ничего не помню. Очнулся днем в лесу, за деревней Рябый Слуп. Винтовки нету, китель порванный и полбутылки недопитой в кармане.

Что мог, из ночи вспомнил. Задумался: куда теперь?

Партизаны над моим запоздалым раскаянием посмеются да как собаку одним патроном стрельнут. Хозяева мои — те быстро пеньковый галстук наденут.

Опохмелился из бутылки, зашел в крайнюю хату на околице и предложил хозяину сменять его одёжу на мою. Попервости он закапризничал, да я сапоги за лапти ево предложил, часы с руки снял, и наш торг состоялся: слава богу, хозяин был почти моей комплекции. Полицейский документ я спалил, а красноармейскую книжку, что все три года берег, при себе на всякий случай оставил. Она, эта книжка, меня и спасла.

Чего говорить: в тот месяц перед освобождением самого большого я страху натерпелся. Понял тогда,

Вы читаете Наташа и Марсель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату