— У тебя, Командир, мама жива?
Демин потемнел лицом:
— Нет. Любила она меня, младшего, пожалуй, больше других братьев и сестер. А как пришла на меня похоронка, пить-есть почти перестала и вскорости в Обнинске, у старшего брата, угасла.
Ученые точно подсчитали, сколько человек погибло и ранено во второй мировой войне. Но кто и когда расскажет потомкам, какой океан материнских страданий оставила после себя проклятая война…
Марсель вопросительно посмотрел на Демина:
— Моя мама перенесла тяжелую операцию. В моем родном лотарингском городке Саргемин за ней ухаживает сестра Генриетта. Поездка туда займет всего половину воскресенья — мама хочет видеть тебя, Командир: ей девяносто лет…
Среди многих примет нашей земной человеческой общности есть одно вечное, как жизнь, и роднящее нас чувство — неизменная любовь к матери. Не она ли пронзительно смотрит на нас глазами древних икон и в Хотисине, и в готических лотарингских храмах? Это она и сегодня помогает нам надеяться на победу человеческого разума в священной борьбе за сохранение жизни на земле.
Когда Марсель шагнул на крыльцо маленького кирпичного дома под красной черепичной крышей, на его лице появилась почтительная нежная улыбка. Хозяйничала в доме высокая дородная женщина, сестра Марселя, Генриетта. Здороваясь, она совсем как у нас в деревне подала руку лодочкой и первое время робела перед гостем из России.
Зато матушка Мадлен сразу приняла Демина за своего, шутливо спросив:
— Как ты думаешь, Иван, зачем при каждой встрече Марсель желает мне приятной жизни и многих еще веселых дней? Разве может быть веселой — старость и приятной — недалекая смерть?
— У смерти свои часы, — на полном серьезе ответил Демин, — а старость… Если ты не одинок, любим и нужен людям — это приятно и весело. Это хорошо! Помните, у Луи Арагона? «Опять мой сад цветет над Сеной и Уазой…»
— И я цвету по своим возможностям, — согласилась матушка Мадлен. — И потихоньку доживаю свой век, как наши лотарингские шахты и заводы, которые почему-то закрывают предприниматели. Разве могут стать ненужными заводы, веками кормившие тысячи людей? — пожаловалась она Демину и, глянув на старинный портрет Бонапарта на стене, доверительно призналась. — А я по рассказам Марселя думала, будто ты великан! Но ростом ты лишь немного выше Наполеона и значительно шире его в плечах.
После не по-французски обильного сытного ужина матушка Мадлен притомилась и легла на диван отдохнуть, продолжая рассказывать гостю:
— Прапрадед Марселя, капрал наполеоновской старой гвардии Виктор Сози, был участником русского похода, счастливо пережил Бородино и горящую Москву, кошмар отступления и переправу через Березину. Да еще и привез из России перстень, в котором загадочно, как глаз колдуна, мерцал драгоценный камень. Этот перстень в нашей семье передавался из поколения в поколение старшим сыновьям и был на руке Марселя, когда он оказался там же, в России, где воевал и бедствовал его прапрадед Виктор. Семейное предание утверждает, будто перстень приносит счастье и сохранит жизнь тому, кто носит его на руке. Надеясь спасти любимую, этот перстень после очной ставки у следователя Марсель надел на распухший палец Наташи. Она исчезла в гестапо вместе с перстнем, но я уверена, это камень-колдун помогал Марселю, и он вернулся ко мне в Саргемин…
Матушка Мадлен тяжело вздохнула:
— В семье был только один перстень, а сыновей у меня — двое. Младший, Франсуа, похоронен на просторах России, и мы не знаем, где его могила…
Генриетта добавила:
— Да, теперь у нас нет семейной реликвии и мы беззащитны перед ударами судьбы. — Немного помолчав, она тоже вздохнула: — Когда я думаю о судьбе моих внуков, я очень боюсь войны. Боюсь проснуться утром от грохота русских танков, увидеть марширующими на моей улице отряды русских парашютистов или эти… конные орды скачущих казаков…
Прекратив перевод, Марсель возмущенно сказал по-французски:
— Какой стыд! Опять ты повторяешь эту чушь! Сколько раз я тебе говорил, Генриетта…
— Продолжай переводить, — сдержанно попросил Демин. — Иначе мы не сможем понять друг друга.
— Ну и что? — возразила Генриетта. — Ты, мой дорогой брат, так много любил и страдал, увидел так много добра и достойных людей там, в России, что на все происходящее у них сейчас смотришь сквозь розовые очки.
— А вы, не побывав у нас в стране и не видев наших людей, знаете их лучше, чем я и Марсель? — спросил Демин Генриетту.
— Не я одна так думаю, — стояла та на своем. — Разве ты, Марсель, не читаешь газеты? У тебя нет телевизора? Ты слепой и глухой?
Марсель выполнял роль переводчика, и это мешало активно участвовать в разговоре самому. Но тут всегдашнее спокойствие ему изменило: он гневно сказал несколько фраз сестре и сразу же перевел их на русский язык:
— Я видел горящие белорусские деревни и зверски убитых мирных людей. Разве они хотели ту войну? Самое страшное, что мне пришлось наблюдать — это дети, маленькие белорусские дети из сожженных деревень. Они не умели смеяться, никогда не улыбались. Самое страшное — это дети, которые никогда не улыбаются! Сейчас у тех выживших на войне детей — свои взрослые дети. Разве могут они хотеть новой войны?
Генриетта заплакала, продолжая говорить сквозь слезы:
— А в газетах я читаю обратное. По радио, в кино, на экранах телевизоров каждый день, час, минуту я слышу обратное. А у меня маленькие, беспомощные — совсем беспомощные внуки, и я больше всего хочу им счастья, мира: у них в семье и на всем белом свете. Я помню известие о гибели нашего Франсуа там, в России. А сколько мы перестрадали за тебя, Марсель? Сколько переживаний принес тот визит гестаповцев? Я все еще вижу страшные лица повешенных и списки расстрелянных заложников, в которых с ужасом искала отца. Я помню трагедию нашей Орадур, читала о том, что где-то в России имеется Хатынь…
— Я ВИДЕЛ ЗАРЕВО ХАТЫНИ. Я ТАМ ВОЕВАЛ.
Эти слова Демин произнес, не повышая голоса, но сразу же в доме зазвенела тишина, и Демин повторил:
— Я видел зарево Хатыни. И у меня есть внуки. Мой старший внук рассказывал, что на уроке грамматики он изучал спряжение глаголов по поэме нашего белорусского поэта Анатолия Вертинского «Реквием». И есть в той поэме такие слова: «Я иду, ты идешь, а он не идет — он мертвый… Каждый четвертый…» Три березки растут в Хатыни, на месте четвертой — Вечный огонь. В память о каждом четвертом жителе моей Белоруссии, погибшем в ту войну. — Демин горько вздохнул: — Если бы Хатынь у нас была одна, как Орадур… Но только в Белоруссии — сотни таких же трагических Хатыней: на месте многих и сегодня остались пепелища. Только в моей Белоруссии оккупанты сожгли более девяти тысяч деревень! Я спрашиваю: может ли после всего этого мой народ хотеть новой войны? И какая кара должна пасть на головы тех, кто клевещет на мой народ? Разве мы, а не американские каратели через двадцать пять лет после Хатыни уничтожили вьетнамскую Сонгми? Так же, как эсэсовцы убивали Орадур…
Демин шагнул к Генриетте:
— Давайте посмотрим друг другу в глаза — это сильнее того яда, что течет вам в душу с газетных полос и телеэкранов. Посмотрите мне в глаза!
Почувствовав, что наговорила лишнее, Генриетта растерялась и, пытаясь хоть как-то сгладить впечатление от своих слов, миролюбиво заметила:
— Я вижу бога у вас в душе.
— Совесть — бог человека.
И тут Генриетту опять занесло:
— Надеюсь, господин Демин, вы не коммунист?
— Почему?
— Такой обаятельный человек не может быть коммунистом.
— Я коммунист, — просто сказал Демин, — и в этом моя человеческая суть, мой долг и моя гордость.