— Михаил Грибневич я. Неужто запамятовали?

— А-а, Мишка Шакал, — глухо проговорил Демин. — А я думал, тебя повесили наши либо сам подох: как говорится, собаке собачья смерть… Впрочем, таких, как ты, с собакой сравнивать грешно. Тебе положено другое сравнение.

— Прощенья мне, значит, даже за давностью срока нету?

Демин тяжело посмотрел в бегающие зрачки мсье Мишеля — Мишки Шакала:

— А тех, на этапе, товарищей по плену, кого предал и погубил, по срокам давности ты сумел позабыть?

Видимо, такой поворот разговора мастер предполагал и был к нему готов. Черты его лица опять стали четкими, на скулах заиграл румянец и на губах возникла едкая улыбка:

— А ему, господин Демин, напарнику моему, этот самый срок давности, значит, положен? Ладно, был я в шкуре полицая, но и Савелий носил такой же мундир. Ну, отсидел там сколько-то… Зато сейчас в почете, да еще при ордене боевом, выхваляется. Это мне в точности родственник из Белоруссии отписал. Напарник мой, Савелий, у вас на заводе работает и чем-то подладил товарищу генеральному боссу: квартиру бесплатную вы ему дали, сынков начальничками пожаловали. А мне на чужбине что — французским харчем давиться да слезами свою долю запивать? Мать с тоски по мне в своей деревне померла…

— Со стыда и горя за такого сына померла, — безжалостно уточнил Демин и, выдержав паузу, поинтересовался: — Значит, жив Савелий?

— Говорю же: на вашем заводе работает, и сыновья в начальничках ходют. В священном писании сказано: до двенадцатого колена несут крест вины дети за грехи родителей. Потому я своих детей и не заимел. А Савелий заимел. Где же оно, то проклятие божье на его детей?

Сколько лет с войны минуло, а все-таки вспомнил Демин того Мишку Шакала: не по лицу вспомнил — оно изменилось до неузнаваемости, а по гибким и вкрадчивым движениям, по наклону плеч и головы, на которой выделялись большие оттопыренные уши, по пружинистой вкрадчивости шага, когда тот переступал на месте. Вспомнил: за все это, да за паскудный характер, в пулеметном взводе прозвали Мишку — Шакалом. И это прозвище укоренилось за ним так же прочно, как остается пожизненно на человеке уродливое родимое пятно, которое появилось на нем еще от рождения.

А Мишка-Мишель с истерическим напором жаловался, просил, умолял:

— «Вышкой» у нас на родине назвали расстрел. Да зря я по молодости на коленях перед смертью спасовал — не она самая страшная кара. Не она! Горький хлеб на чужбине, чужой картавый разговор вместо своего родимого слова — пострашнее. Две у меня машины, слышите — две-е! Сяду в любую, до хлебного поля доеду, колос на ладонь положу — не мой это колос, и поле хлебами на ветру не по-нашему, а по-ихнему, по-французскому, шумит. Ни одной нашей березоньки не увидишь — все булонь {5} да булонь, провалиться бы им пропадом! В своем краю, как в раю, а чужой завсегда адом будет…

Но и эта кара не самая страшная. Вы господин — товарищ Демин в бога, конечно, не веруете? А в землю-матушку нашу, прародительницу нашу и начало всех начал — в нее, родимую, вы верите? Вы ж деревенский — верите? С родимой землей все во мне наиглавнейшее. Кабы мог, родимую мою землю я б сердцем целовал, она ж мягчей чужой перины, в ней и помереть — счастье!

Случайно я услыхал, что советский автомобильный босс, господин Демин, к нам по деловому интересу приехал. Без всякой радости помыслилось: на кой мне черт этот бывший взводный? А увидел вас — доброта ваша справедливая припомнилась, и враз меня осенило: только он тебя, Миша, спасти может! Детей у тебя нет, бог за все грехи не дал, женка померла — туда ей и дорога, а годы катятся, и свою последнюю черту впереди уже видать. И самая страшная кара моя — ох, как же она мертвячьим холодом душу студит, — в чужой земле, проклятым своими, одному-одинокому быть похороненным: самая это страшная кара из всех, какие только есть!

Мишка-Мишель вдруг обмяк и, всхлипнув, продолжал:

— Боялся на родине умереть человеком, подохну на чужбине безродным псом. Христом-богом тебя, взводный, молю, до последнего дня тебе благодарственные молитвы возносить буду — похлопочи за меня, смилуйся и пожалей. Любой срок на родной земле за благо приму, с покаянным сердцем приму — похлопочи за меня, взводный, штоб дозволили в родные края с чистосердечным раскаянием вернуться, великодушное прощение умолить и в землю мою смолевичскую по-человеческому упокоиться согласно христианскому обычаю. Как ляжет в нее напарник мой, Савелий, оплаканный сынами-начальничками да малыми внучатами своими. — Мишка-Мишель умоляюще протянул к Демину руки: — Дозволь, товарищ взводный мой командир, в свою землю на упокой лечь! Вместе ее обороняли — похлопочи!

В памяти Демина мелькнули полыхающие огнями «максимы» его пулеметного взвода, кипящее взрывами поле на окраине Шадрицы. А потом — жуткая лагерная тишина, деловитый по ней перестук автоматных очередей, и каравай домашнего хлеба, отброшенный на колючую проволоку немецким солдатским сапогом.

Демин крутнул лобастой головой и пообещал:

— С Савелием и его сыновьями все выясню, как положено разберусь. А что касается тебя… — Демин поднял окаменевшее лицо, взглядом отодвинул от себя Мишку-Мишеля и жестко заключил: — Предателя даже ворон не клюет… Из-за тебя погибли наши товарищи. Поэтому не будет тебе никакого срока давности, и землю, что вместе с людьми предал, родимую нашу землю, тебе не видать!

Позади, на сборке, все так же невозмутимо и плавно манипулировали роботы, похожие на металлических журавлей, и через положенное число минут и секунд с конвейера съезжал очередной «ситроен». А на соседних бульварах цвели сирень и каштаны, весело переговаривалась с ветром свежая зелень листвы.

В Париже царствовала весна.

Глава первая

Память

Туман — в начале августа?

Выйдя из подъезда своего дома, Демин с удовольствием вдохнул свежесть раннего воскресного утра. Безлюдная в эту пору улица Центральная по макушки деревьев и зданий наполнилась ватным туманом. Густой и плотный, он волнами качался, плыл на рассветном ветру, и здания, деревья казались врезанными в его молочную густоту.

По старой военной привычке Демин любит густой туман — партизанского друга и защитника от вражьей пули.

Через несколько минут серая «Волга» генерального директора остановилась у Минского железнодорожного вокзала, и Демин появился на перроне в точно назначенное время, когда поезд Берлин — Москва плавно замедлял ход и, будто по заказу, как раз напротив генерального директора, остановился спальный парижский вагон.

— Бон шанс, Командир! — крикнул Марсель из раскрытой двери.

— Добро пожаловать, друже!

Нарядная, чопорная Генриетта, как и в недавнюю майскую встречу в Саргемине, лодочкой протянула для приветствия руку и потом наблюдала, как двое седых мужчин с удовольствием загоняют ладонь в ладонь, обнимаются и что-то говорят:

— Наше утро! Туман… — мечтательно произнес Марсель.

— Наше, — согласился Демин.

На привокзальной площади сильнее подул ветер, и все настойчивее пробивались сквозь туман красноватые солнечные лучи. Невдалеке на зданиях отчетливо проступали две башни, образуя как бы ворота для въезда в Минск.

— Красивое место, — сказал Марсель, а Генриетта молча кивнула.

— Ко мне домой или посмотрим Минск? — спросил Демин.

— Мы выспались и отдохнули, — ответил Марсель. — Даешь Минск, Командир! Откуда начинаем

Вы читаете Наташа и Марсель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату