Шакал всей пятерней указал на старшину Вишню:
— Этот мне трибуналом грозился. Партейный. У себя на Украине зажиточных хозяев раскулачивал!
Как умудрился старшина Вишня уберечь в плену трофейный браунинг? Выйдя из строя, он выстрелил в старшего офицера, и тот рухнул замертво.
Житейская практичность сказалась у Вишни даже в смертную минуту: цель он для своего выстрела выбрал самую стоящую — старшего офицера. Наверное, выстрелил он последний патрон и, не желая даваться на муки живым, подчеркнуто тщательно целился в другого офицера, пока не скрестились в нашем старшине сразу несколько автоматных очередей.
С автомашины по обреченным басовито задудукал крупнокалиберный пулемет. Когда он умолк, среди упавших приподнялся и сел молодой лейтенант. Пуля раздробила ему челюсть, он захлебывался кровью и отчаянно кричал.
Поколебавшись, офицер протянул Шакалу перезаряженный пистолет и приказал:
— Шис! Добей!
И Шакал добил.
На станции Новгород-Северский нас погрузили и заперли в неотапливаемые товарные вагоны, и четверо суток черепашьей скоростью мы тащились по морозной неизвестности.
Под вечер наш эшелон прибыл в Гомель, и тех, кто мог еще идти, погнали через город. Когда мы в густеющих сумерках огибали большой парк, Садофий Арефин тронул меня за плечо:
— Давай рискнем: пан или пропал! Разбегаться по команде комбата!
Выждав удобный момент, мы врассыпную бросились в парк. Конвоиры в тот морозный вечер зазевались и начали стрелять с опозданием, благодаря чему я невредимым пробежал парк и укрылся в развалинах какого-то дома. Переводя дух, увидел рядом комбата.
Мороз крепчал. Над темной стеной деревьев поднималась луна, выстуженная до рыжей бледности. Клонило в сон.
— Идем к окраине, — сказал Борисенко, — иначе замерзнем.
Из Гомеля мы выбрались за полночь, дошли до первой пригородной деревушки, постучались в окно крайней хаты. Молчаливая хозяйка достала из печи чугунок борща, щедро нарезала пахучие ржаные ломти, придвинула кувшин с молоком.
— Ешьте помалу, хлопцы, — предупредил старик — хозяин, — а то наголодались и враз сомлеете.
Остаток ночи мы провели в невеселой беседе с хозяином, день просидели в погребе, а вечером, поклонившись добрым людям, отправились к далекой теперь уже линии фронта.
Переходя речушку, я провалился под лед и спасся только благодаря своему комбату. Но купание не прошло бесследно: я заболел воспалением легких и лихорадкой. Какое-то время — помню слабо — передвигался сам, а до крайней хаты деревни Стригино меня донес на плечах Петр Игнатович.
Кто-то стаскивал с меня шинель, гимнастерку, сапоги. Потом руки Борисенко перенесли меня в постель и, прежде чем провалиться в забытье, до меня донеслись слова:
— Иди до своих, командир. России каждый защитник сегодня дорог.
…Ласковая теплая ладонь погладила мое лицо, и я открыл глаза. Увидел выбеленный до синеватого оттенка потолок, сияющую чистотой горницу и перевел взгляд на незнакомую высокую женщину — большеглазую, с седой прядью волос, которая выбивалась из-за края темного платка.
Женщина улыбнулась:
— С того света возвернулся, Ванюша. Долго жить будешь, сынок, если такую хворь переборол.
Женщина качнула головой:
— Чего ж ты меня, беспамятный, мамой кликал? Я мать своих детей, а тебе — Архиповна. Своя мать у тебя есть?
— Есть.
Матери моей — я узнал об этом значительно позже — не было уже в живых…
Двадцать пятого декабря в хату вошли два немца и полицейский. Архиповна побледнела, но с удивительным самообладанием оглянулась в сторону кровати, на которой я лежал:
— Брат мой… Хворает…
Полицейский отрицательно покачал головой, и один из гитлеровцев отрывисто добавил:
— Ауфштеен, шайзе! Комм!
«Встать, скотина! Пошел!» — понял я.
— Куда ж вы, хворого!.. — вскрикнула Архиповна.
Второй немец повел автомат на нее, детей, и я вскочил с постели.
Архиповна открыла сундук, достала мою выстиранную и отутюженную форму, протянула ее на вытянутых руках и, заплакав в голос, проговорила:
— Одягайся в неволю, Ванюша.
И снова были этапы, езда в неотапливаемых вагонах. После прибытия в Борисов нас, оставшихся в живых, повели через город. На фоне вечереющего неба я увидел на центральной площади черную виселицу: два столба, перекладину, а под ней застывшую человеческую фигуру. Подойдя ближе, узнал в повешенном того самого деда, в зимней шапке и кавалерийских галифе, который беседовал со мной в очереди за кипятком.
Борисовский лагерь военнопленных по своему режиму ничем не отличался от других гитлеровских лагерей.
Мир тесен: здесь я встретил Садофия Арефина и двух охранников — Савелия и Шакала.
Арефину я обязан тем, что выдержал голод и холод, не лишился рассудка и сохранил способность бороться за жизнь.
Однажды вечером перед входом в барак появился Савелий, молча протянул мне буханку хлеба и кусок сала, по-домашнему завернутый в тряпицу.
Я отвернулся. Савелий по-прежнему молча положил еду на ступеньку крыльца. И тут будто из-под земли вырос Шакал, зловеще прищурился:
— Начальничка и в зоне корчишь? Твое время кончилось, теперь мы начальнички. А вы стадо. Все бы вам коллективизации да раскулачивания, теперь коллективно будете здесь от голода подыхать. А твое угощенье, Савелий, которым наш взводный брезгует…
Сало Шакал сунул в карман шинели, буханку поддел носком зеркально начищенного сапога и ловко отшвырнул на освещенную полосу, к лагерной ограде. Усмехнулся:
— Эй, у кого аппетит хороший — бери хлеб. Дарю!
Один из пленных бросился к буханке. С вышки ударил выстрел, и пленный остался лежать на снегу, почти касаясь хлеба вытянутой рукой. Так и лежали они на морозе — хлеб и убитый — несколько суток, пока в одну из ночей буханка исчезла: голод был таким, что переборол у кого-то страх смерти.
По весне сорок второго года меня, Садофия Арефина и еще несколько доходяг перевезли на окраину Борисова, в Ледище, где гитлеровцы оборудовали авторемонтные мастерские. Потребность в рабочей силе вынудила их использовать труд военнопленных и эта же потребность заставила создать нам хотя бы минимальные условия существования.
Шефом нашей команды и нашим мучителем стал нервный, неуравновешенный фельдфебель со странной фамилией Прочи. Меня, Садофия Арефина и Павла Кулакова он определил на зарядку аккумуляторов.
С Кулаковым, коренастым волгарем из Горького, подружились мы не сразу. Первое время, работая рядом, присматривались друг к другу и откровенничать не спешили: обстановка в лагере и постоянная слежка подозрительного Прочи к тому не располагали.
В одну летнюю ночь мне привиделся сон. Будто гоняюсь за рыжим фельдфебелем Прочи, догнал его и бью кулаками по голове, в морду…
За окнами рвануло, послышался звон разбитого стекла. С вышки испуганно завопил часовой:
— Люфт алярм! Люфт алярм! {22}
Наши самолеты бомбили Борисов, и один фугас — есть же справедливость на свете! — угодил в дом,