– Мне кажется, что у неё самые прекрасные глаза в мире, – не отрывая взгляд от Милавиной, ответил Севка.
– Могу тебя расстроить, у неё на лбу ботокс, в щеках ботокс, и в губах тоже ботокс! – не унималась Шуба.
– Сама ты ботокс.
– А в тазу – титановый протез.
– В каком тазу?
– Тазобедренном! Только не говори, что я сама протез. – Шуба потянула его в зал, где на стенах, при специальном освещении галогеновых ламп, висели фотографии в стильных зеркальных рамах.
Мила наконец заметила Фокина. Она криво улыбнулась ему, кивнула и… отвернулась, не прекращая давать интервью частоколу микрофонов.
А чего он хотел?
Вознаграждения за свою бездарность? Гонорар за провал?
Фотографии действительно оказались талантливыми. Всё в них было – композиция, свет, тень и то неуловимое, что называется настроением. В основном это были городские пейзажи – стильные, чёрно- белые, не помпезные и срежиссированные, а подсмотренные со случайного ракурса, который придавал знакомым местам свежий и неожиданный колорит. Портреты тоже поражали нестандартным видением художника. Люди на них казались застигнутыми врасплох, на их лицах отражалась гамма неподдельных эмоций – от удивления, радости и восторга, до злости и неприятия. Тут были дети, старики, продавцы на рынках, гастарбайтеры, нищие… Милу Милавину интересовала жизнь во всех её проявлениях, ракурсах и оттенках. Севка не знал какой уж там Мила была моделью, но фотографом она оказалась, безусловно, талантливым.
С видом ценителя от стены на шаг назад отошёл какой-то парень в вязаном джемпере.
– Вот тут перспективка подкачала, – обратившись к Севке, кивнул он на фотографию с изображением мостика через речку.
– Лавруха?! Ты? – поразился Фокин, признав в парне в штатском Васю.
– Тсс! – прижал палец к губам Лаврухин. – Я тут инкогнито.
– С чего ради? И как ты сюда попал, пригласительные же у нас!
Лаврухин поморщился и опять кивнул на фото:
– Перспективка, я говорю, подкачала.
– Хреновая перспективка, – кивнула Шуба. – И что-то не помню я, чтобы у нашего мостика через речку были такие резные перила.
– А и правда! – Вася вдруг извлёк из кармана лупу и, вплотную приблизившись к фотографии, начал рассматривать её через многократное увеличение. – Ретушь? – пробормотал он. – А где правда жизни? Где правда жизни, я спрашиваю?!
В зал вошла Мила Милавина. Её встретили бурными аплодисментами и вспышками фотокамер. Севка тоже похлопал – совсем чуть-чуть, а отчего было не похлопать на похоронах своей любви?
– А вот мы сейчас у автора спросим, где правда жизни! – обрадовался Лаврухин и вдруг подскочил к Милавиной с волновавшим его вопросом:
– Скажите, Мила, вы используете ретушь в своих работах?
– Нет, – сдержанно улыбнулась Милавина. – Я использую только игру света и тени.
– Но… – Вася замер с открытым ртом, не успев сформулировать свои возражения, потому что в зал ввалились Генрих Генрихович и Драма Ивановна.
Они не вошли, а именно ввалились, так как в их шаткой походке и шальных лицах не было ни капли уважения к происходящему.
– Чёрт, как бы чего не вышло, – пробормотал Севка.
– Уже вышло, – шепнула Шуба.
У мисс Пицунды очки сползли практически на подбородок, а нос стал такого же сложного цвета как у папани. Белые кружева на её блузке слегка пообвисли, а веер почему-то торчал из заднего кармана юбки, напоминая куцый хвост.
– Ух ты, ёклмэнища! – воскликнул папаня, держа Драму Ивановну правой рукой за талию. – Вот это фотоальбом! Как у нас на кладбище! – Распихивая народ и волоча за собой Драму, папаня побежал вдоль стены, бегло осматривая экспонаты. – Тебе это нравится, Пицдунище?
– Мой папа, Пицдун, тоже любил фотографировать всё подряд, – всхлипнула мисс Пицунда, и крупные слёзы потекли по её лицу, собираясь в очках. – Он фотографировал, фотографировал и дофотографировался до того, что у мамы родилась некрасивая дочка… – Драма Ивановна сильно накренилась влево, но Генрих не дал ей упасть, сграбастав в охапку.
– Кто некрасивая дочка?! Ты?! – загоготал он. – Да ты красавица! Фотошопмодель, блин! Сейчас я тебе покажу некрасивую дочку! Севун!!! – трубно позвал он. – Севу-у-у-у-ун! – И вдруг спел, похлопывая себя по ляжкам: – Мой папаня пил как бочка, и погиб он от вина, я одна осталась дочка и зовут меня Нана!
У Милавиной глаза стали как блюдца. В них отчётливо плескался ужас, смешанный с брезгливостью. В довершение всего Лаврухин вдруг громко заржал. Защёлкали фотокамеры, замелькали яркие вспышки.
Подхватив Шубу под руку, Севка подошёл к Миле.
– Это мой отец, – кивнул он на Генриха. – Прости, если что не так…
– Ты… ты… ты… – задохнулась от гнева Милавина. – Ты бездарный самозванец и выскочка!
– Согласен, – кивнул Фокин. – Абсолютно бездарный и абсолютная выскочка!
– Ты… – Мила не успела договорить, потому что Генрих схватил её за руку и развернул к себе.
– Мадам, я где-то вас видел, – сказал папаня и вдруг треснул себя ладонью по лбу: – Вспомнил! Вчера у нас хоронили такую же фелуфень. Неужели это были не вы?!
Милавина в ужасе отпрыгнула от него, сбив журналиста с камерой, но Генрих, волоча за собой Драму Ивановну, подбежал к ней.
– А хотите, забронирую вам блатное местечко на кладбище?! Дайте двести рублей, и будете покоиться не в низине, а на возвышенности!
– Дайте… – эхом откликнулась мисс Пицунда. – В низине западло лежать, во время дождей заливает. Мой папа, Пицдун, лежит в низине, так его регулярно приходится перезахоранивать. Как дождик пройдёт, так все кости наружу…
– Дайте, – поддержал Севка папаню.
– Дайте двести рублей, – подключилась Шуба. – Деньги небольшие, а посмертный комфорт обеспечен.
Это было жестоко. Милавина побледнела и, схватившись прекрасными пальцами за пылающие щёки, выбежала из зала, оставив после себя призрачный аромат лёгких духов.
Севке стало горько и немного стыдно.
– Не дала… – вздохнула Драма Ивановна. – Курица декоративная. Кудахчет, а яиц не несёт!
– Ну и хрен с ней, – махнул папаня рукой. – Что я, не найду кого на возвышенности захоронить? А пойдём, Пицдунище, за независимость басков[6] выпьем!
– Господи, а они что, до сих пор зависимые? – ужаснулась Драма Ивановна.
– Испанцы, гады, свободы им не дают, – покачнулся папаня. – Не дают, суки, свободы маленьким гордым баскам!
– Так что же мы стоим? – закричала Драма Ивановна. – Нужно спасать маленьких гордых басков! – Она выбежала из зала, Генрих помчался за ней.
– Вот, грымза старая, к папане примазалась, – нахмурился Севка. – Теперь её точно на полную ставку придётся брать.
Народ, вдоволь навеселившись и позабавившись, опять разбрёлся по залу. Лаврухин с лупой вернулся к «Мостику через речку». Севка с Шубой медленно побрели вдоль длинных рядов фотографий.
– Свет и тени, и никакой ретуши, – пробормотала Шурка, останавливаясь возле работы, где была запечатлена церковь в лучах заходящего солнца. – Севка, ты посмотри, какая неудачная фотография! Огромная, нечёткая, размытая, будто растянутая. Все фотки, в принципе, хорошие, но некоторые просто ужасные! Те, которые большого формата…
– Чёрт! – Не дослушав её, Фокин побежал вдоль стен, считая фотографии нестандартных размеров: –