последний пятиалтынный и надо успеть попрощаться.
Девушка нетерпеливо листает словарик. Он русско-немецкий. Она что-то выписывает в тетрадку и сбивчиво шепчет чужие слова.
Из окошка снова лукавый взгляд, и сто раз прочитавший на испорченном бланке недонаписанное “жду телегра…”, давно скучающий я говорю: “Помочь? Чтоб со словарем не возиться”. Она глядит и отвечает: “Спасибо. Я сама”. И, наскоро из вежливости улыбнувшись, обнаруживает золотую верхнюю коронку. А это совсем ни к чему, когда у красивой девушки золотой провинциальный зуб.
— Вы вот записали “их либе дих” и наверно думаете, что это
Соседка — само недоверие.
— “Герн”? Что это — “герн”?
— “Герн” значит “охотно”.
— А “хабен” — иметь. Я знаю. Выходит… — она краснеет. — Я не про это… Я его и так люблю. Лучше пусть “Их либе дих…”
— “Иметь” у немцев не означает обладать женщиной…
Соседка, конечно, краснеет. Разговор таким образом затеивается. Она спрашивает тевтонские слова и записывает их на листочки. Ей, оказывается, предстоит звонить новому другу, музыканту из ГДР, гастролировавшему на побережье. Познакомились они в здешнем кафе. Сейчас гастроли переместились в Москву.
— Я жду, когда он вернется в гостиницу…
— А я, когда придут из театра…
То и дело мы входим в кабинку и слышим редкие гудки. Если я проверяю свой номер — иду один, если — ее, втискиваемся вместе.
— Как теперь быть?.. Когда он еще приедет?..
— А вы к нему в Москву…
— С работы не отпустят…
— Тогда — в отпуск. В гости. Пусть пригласит.
— Разве разрешат?
Всякий раз, когда мы встаем идти к телефону, она сгребает монетки. В руке ее они не умещаются и торчат между пальцев.
Вот мы в который раз дышим друг другу в лицо. Из окошка с интересом глядит дежурная. Телефон музыканта наконец отвечает.
— Удо!.. — обомлевая кричит она в трубку и начинает дрожать.
Уже за столом соседка являла собой воплощенное отчаяние. Вероятно, от нерешаемости предстоящего — без языка говорить о любви. Причем с безъязыким. А может, от самой любви, с которой не знаешь как быть — всхлипывать? убиваться?
Доставать из ее руки пятиалтынные не просто.
— Удо! Ты меня слышишь? Удо! — очумело повторяет она мимо трубки, а сама сползает по стенке, то ли протягивая трубку мне, то ли боясь прижать ее к уху.
Я опускаю монетки. Свои тоже.
Она пытается заглянуть в мятые листочки, роняет их — поднять не хватает места, — и, когда я решаю объясниться с Удо, зачем-то тянет трубку к себе. Все лицо при этом в слезах.
— Удо…
— Удо! — говорю я. — Ты вот что сделай…
— Скажите скорей, что я его люблю!
— Удо! Она тебя любит. Ты пригласи ее в гости, понял? — Мне перестает хватать моего немецкого, и я кое-как продолжаю. — А приглашение —
Гэдээровская смекалка наконец срабатывает. Он понимает, что
— Удо! Их хабе… либе дих. Ты помнишь меня, Удо?.. Помнишь, как горчичник ставили, когда ты простыл? Что? Что ты сказал? Как будет “простыл”? Скорей! — требует она…
Как будет “простыл”, кто может такое знать?
— Он не понимает! Ничего не понимает! Тогда спросите… Спросите — помнит он что было?.. Почему же вы не спрашиваете?..
…Выходим мы из переговорного молча. Ей, похоже, до станции. Я провожу, а потом сверну в недалекое оттуда мое с коллегами здешнее убежище. Надо поторопиться. Чем позже придешь, тем вероятней, что спящий на раскладушке Пахомыч не встанет отпирать.
Пахомыч — человек сухощавый, необщительный и мало улыбается. Ближе к ночи мы часто берем у него ключи от бильярдной. Сам он играет заправски, как маркер.
Ночная бильярдная незабываема. Игроки давно знают друг друга и между собой дружелюбны. Принесено пиво. Из приемничка сообщает невероятные новости “Свобода” — здесь можно отстроиться от глушилок. Играющие — знатоки всего на свете. Международных дел тоже. Шары с гвоздевым лязгом вламываются в угловые лузы. Потом недовольному, что поздно уходим, Пахомычу ключ сдается. Видеть его неудовольствие неохота — есть слух, что в органах Пахомыч собственноручно расстреливал.
Мы с ней идем по черному в сером пространстве миру. Тускло блестят волдыри льда под ногами. Слева отсвечивают рельсы. За ними — невидимая река. Многое из того, что отсвечивает, по причине темного воздуха тоже невидимо. Вдобавок мешает седой подфонарный свет. Говорить вроде не о чем, хотя что-то говорить надо. Поэтому я заговариваю о лебедях. Случившееся с ними занимает и моих коллег, и местных жителей.
— Знаете, — говорю я, — это черт знает что! Народ, гуляя у моря, упорно подкармливает лебедей и чаек. Таскает с собой хлеб и кормит. Целая стая лебедей поэтому не улетела. Чайки ладно, а лебеди обязательно хлеб размачивают…
Перед глазами каждодневная картина — волны скобками ползут от горизонта к берегу. Поверхность моря точь-в-точь черный занавес, фестоны на котором — белые эти скобки. На берегу в обязательных тут беретках и пальто с круглыми воротничками виднеются местные женщины. Лебеди тянут шеи, шипят и кажутся в плоском мелководье на своих недоразвитых лапах большими и нелепыми.
— Море замерзло, открытая вода теперь метрах в четырехстах, хлеб они брать берут, а проглотить не очень-то могут, понимаете?
Она кивает.
— Вернее, не могут совсем. Не летать же размачивать за полкилометра.
Похоже, она меня не слышит.
— Лапы у них на льду замерзают, и кто послабее уже еле держится… Знаете, поскользнувшегося лебедя видеть крайне неприятно…
Мы тоже то и дело поскальзываемся — дождевая пыль превратила недавний снег в тусклые бугры. Если поскользнуться случается ей, я подхватываю ее под руку, если мне — ловлю ее ладонь.
— Просто беда с этими лебедями. Их придумали ловить и увозить с берега — но они не даются. И к тому же держатся парами… Жаль их ужасно.
— Он правда сказал, что любит меня? Вы не обманываете! — вдруг спрашивает она.
— Сказал! Сказал! И неоднократно. Как вас, между прочим, зовут?
— Зося…
— Вы что — недалеко живете?
— Пять остановок. На электричке… Она называет отдаленную станцию.
— Ничего себе!
— Я звонить после работы прихожу… По-вашему, он во мне нуждается или просто?..
— Не сомневайтесь. Все как надо. Но где вы, Зося, так поздно работаете?
— В кафе “Лаб вакар”. Официанткой…
“От нее не поймаешь… Их проверяют…” — почему-то мелькает в голове. Припортовая микрофлора