— Слушай, Миня, делить будем?
— Может, выбросим, а, Пупок? День вроде не задался…
Наворовали они уйму чего. Сперва решили записывать самопиской астматика, но спутались — куча на обочине росла. Потом слегка уменьшилась это Пупок взял из нее свой лопатник, который Минин и Пожарский в тесноте у него по ошибке вытащил. Потом Минин и Пожарский обрадовался самовязу, каковой конфузливо и с подобающими извинениями вернул Пупок. А потом обое обстоятельно делили небольшие слободские деньги, без жалости выкинули пропуск Дробильного завода, пару осоавиахимовских и мопровских книжек, неотоваренные в Великую Отечественную войну талоны промтоварных карточек третий и пятый за 1944 год, декабрь месяц, и еще — талон на жиры; попрепирались из-за торбочки с махоркой, а также аккуратно нарезанной под самокрутки газеты. Кончилось тем, что Пупку достались бумажные квадратики и торбочка, но пустая, а Минину и Пожарскому махорка, так что они друг у друга одолжились; потом, не оставляя отпечатки пальцев, быстренько закопали какие-то шайбочки не шайбочки, а вроде ботиночных фиговин, куда суют шнурки (у Пупка как раз одна такая вывалилась, и шнурок, если не послюнишь, было не протолкнуть); еще попался им пузатый пакет из водоупорной толстой бумаги с чем-то, туго насыпанным внутрь, а на пакете стояло написано, что, если напустить в него воды или органической своей жидкости, он минут через десять станет обогревательным средством. Как видно, хозяин сберегал пакет на крайний случай и всю войну не грелся, и после победы жидкого не налил, а носил — вдруг у бабы нетоплено — с собой. В кошельках, кроме бельевых пуговиц, попадались негодные монетки — то серебряные царские, то нэповские пятаки и копейки, большей, чем положено, круглоты, которые никто не брал, но хозяева кошельков все-таки при себе носили, готовые подсунуть их при случае вместо правильной мелочи, а возможно, и сами кем-то обжуленные. В бумажниках же все больше попадались квитанции коопремонта, билеты в Трифоновскую баню, календарные отрывные листки с объяснением, каким образом допереть про фазы луны или выйти по звезде Канопус на собственные ворота, как вдруг Минин и Пожарский, выудив из какого-то портмоне фотографическую карточку, ошеломленно сказал:
— Гляди, Пупок, мы с тобой!
Пупок глянул и обмер.
— Откуда это у них? Это же когда было! Это же не здесь было! Срам какой, ужас какой! Это же ты придумал изготовлять и румынам продавать…
На старой ломаной фотографии все еще виднелась гнусная, но невыразимо чудная и страшная сцена: в мрачном пустынном месте торчал одинокий темный куст, а темное небо низко нависало мертвыми тучами. Согнувшись в непристойной позе, белым задом наружу стояла в жутком этом поле заголенная баба. К заду, задрав черную рясу, пристроился поп в черном куколе. Сосредоточенное лицо его было страшно, и очень хорошо, что склонившаяся постыдного совокупления ради не могла этого лица видеть. На замогильный одинокий блуд торчавшими над кустом головами неотрывно и пристально глядели еще четыре попа. Любого, посмотревшего на фотографию, взяла бы оторопь, взяла оторопь и Пупка, который когда-то изображал для фотографии бабу. И Минина-Пожарского, подрядившегося тогда же быть черноризцем попом, тоже взяла оторопь. А выставившихся над кустом остальных четверых уже и в помине не было.
Кругом, как на карточке, была жуть. Далеко-далеко, вероятно, распугивая волков, опасливо крикнул автобус. Наши мазурики вздрогнули, перекрестились, карточку порвали и, побросав накраденное, повлеклись в сторону белесого над далеким ночным городом неба.
Пыня и юбиря
Он сидел на стуле с подложенным под себя надувным кольцом, потому что был после операции и сейчас во дворе чистил напоказ плохую картошку, чтобы кто пройдет видели, как он беден и как у него нет денег, а кроме того — как одинок, и, в общем, всему конец.
Деньги имелись. Они плотными пачками, упакованные сперва в оловянную, потом оберточную бумагу, а еще замотанные поперек мочалом, были втиснуты в незаметных местах за стропила. Если дом назначат ломать и надо будет выселяться, как выселились уже многие кто жил почти изо всех домов, ему после операции до спрятанного будет не долезть и с собой не взять.
Вот он и тянет. И за ордером не идет. Говорит «из-за болезни и здоровья», а сам ждет младшего сына. Старший давно в Ленинграде и не сможет отпроситься с предприятия. Про то, где младший, думать неохота, но младший как раз и ожидается. И должен появиться в Москве вот-вот, потому что был выслан, но сейчас признано, что, оказывается, неправильно.
В тюрьму здесь попадают запросто, гораздо быстрей, чем там, откуда он приехал. Он и сам сперва чуть не сел как связник сигуранцы, но смог отвертеться. У него уже тогда были деньги, а сейчас насчет них он, вообще, среди здешних в большой силе. Поэтому, когда с полнотелой девушкой Фимой случилось несчастье, он собрал остальных кто с деньгами.
Фима жила в не поддающейся улучшению бедности и работала на Гознаке, где сортировала облигации, про которые теперь мало кто знает и придется объяснить.
Государство каждый год настырно и без спроса занимало деньги у своего нищего народа, и население каждый год здорово радовалось очередному займу, хотя норовило подписаться только на месячный оклад. Однако особые заводилы и значкисты своим примером увлекали раскошелиться на два или — чтоб они сдохли — стать застрельщиком займа следующего, так что ежегодные облигации скапливались у людей в больших пятилеточных количествах, хотя, будем справедливы, розыгрыши устраивались и выигрыши случались.
Потом — уже в наше время — государство кое-как с населением расплатится, но, снова будем справедливы, многие не дождутся. Или умрут, или бессмысленные бумажки куда-то подеваются, так что их ни за что не найдешь.
А полнотелая девушка Фима эти облигации в типографии Гознака сортировала. То есть делала вот что: поскольку каждая выпускалась в двух экземплярах (то ли для государственного контроля, то ли для государственных же хитростей), налево она ложила одну штуку для населения, направо — для государства. И почему-то (наверное, от невыносимой жизни и оголтелых месячных) положила в народную стопку одну из облигаций в обоих ее экземплярах.
И суждено было, чтобы этот номер выиграл. И выигрыш оказался немалый. За ним в городе, скажем, Лебедяни явился ополоумевший от неслыханного фарта кособрюхий слобожанин, а в другом закутке нашей обширнейшей Родины получать по ее дубликату законные рубчики привалил другой сиволапый скандалист. И оба, понятное дело, свои выигрыши унесли.
Потом уже там, где всё проверяют и сверяют, обнаружилась двойная выплата, и сперва решили, что одна из облигаций — поддельная, по какому случаю, конечно, изолировали и лебедянина и сиволапого, изъяв, разумеется, у них не ихние деньги, но обе оказались высокого гознаковского качества, и тут уж погорела сортировщица, то есть девушка Фима.
Обоих изолированных выпустили, хотя выигрыши им, конечно, никто не отдал, потому что никак было не понять, какой правильный. А те, переживая по этому случаю новую радость, не сговариваясь, сказали «И хер с ними, с деньгами!», и каждый в своем квадрате напился до неописуемости.
Зато сортировщице Фиме ничто помочь уже не могло, хотя деньги, по ее вине ошибочно выплаченные двум гражданам, надлежало вернуть, причем с конфискацией имущества. Имущества в Фимином доме, кроме стекол, от бомбежек заклеенных крестом, и плоских залоснившихся тюфяков, не имелось, поэтому человек, который сейчас сидит на резиновом круге, собрал всех кого надо, причем без исключения.
Объяснив сперва что следовало, он стал поворачивать к каждому свое с виду безглазое заспанное лицо с густым высоким румянцем на скулах, со сжатой, почти неразмыкаемой ротовой полоской, и тот, к кому скучное это лицо поворачивалось, лез в загашник незамедлительно. Правда, два раза ему пришлось сказать «Это же твой единственный плюс!» и один раз «Ну, я жду!», причем поглядеть за спину кунктатора в сторону глухого оконца на скучной стене молчаливого низкого дома, стоявшего по соседству.
И те, кто сначала медлил, сразу принимались суетиться, второпях не попадая в карман, особенно