— Панька, чулки дорогие, и ей это не понравится. Да или нет? Товар уже почти у меня. Да — да, нет — нет.
— А где? У нас дома, што ли?
И тут дядя Буля, верней, дядибулин инстинкт, спохватился и сразу постиг назревающую незадачу.
— Ха! Где угодно! Зачем у вас?
— А у вас я не пойду.
— Ха! Зачем у нас? Где захотим! — И Буля огляделся, поняв уже головой, что перед ним ловушка, но без лазейки. — И потом… — сказал он, сохраняя тон, — и потом… я пока не имею! Мне обещали фабричные… Которые на базе тандета и без стрелок…
Интересно, что уязвимость замысла, пока Буля пребывал в многосуточном возбуждении, давно была осмыслена девочкой, почти девушкой, Паней. Учтя возможности, то есть невозможности своего жилища, жилья дяди Були и, наконец, предположив, что все вдруг — и у них, и у Були — слягут в больницу с тифом, о котором она знала, что его напускают вши, а они с дядей Булей останутся в первой и второй квартирах одни, Паня потребовала, чтобы мать вымыла ей от гнид голову керосином, а Буля и так был лысый, — следовательно, шансы упастись оказались бы у обоих верные.
Еще ей взбрело, не пойти ли в Парк культуры имени Дзержинского, но не где гуляют, а за речку Каменку. Ходить «за Каменку» считалось неприличным, и шпана-подростки (скажем, Колька Погодин, которого опять посадили), нахально пришепетывая, набивались: «Пань, пошли за Каменку?» Так что идти туда с Булей было никак невозможно, а сговориться там встретиться — как найдешь дорогу? Она ее не знала и не знала, знает ли он. Были еще варианты: скажем, сойтись ночью во дворе (но ничего же не будет видно!), поехать в Столешников (мать в город не пустит!), и чего только еще она не придумывала! И был один план, хотя нелепый и дикий, однако не без признаков выполнимости.
А Буля, пускай позже Пани, зато интенсивней и отчетливей, во-первых, представил полную неосуществимость замысла, а во-вторых, включил на полную мощность всю свою сообразительность. Но чем лихорадочней вертел он мозгами, тем становилось ясней, что все лопнуло.
Ибо сказано: двор был прост, и дом был прост, и терраски, счетом три, просты, так что хуже места не придумаешь.
У них — нельзя, у нас — Боже упаси! Позвать на работу? Не пустит мать, да и разве объяснишь крикливой этой матери, зачем девочка едет в город? И на работе мерить? Дурак он, что ли? Девчонке? При наличии профорганизации? Идиот он, что ли? Но как же все-таки быть? И в пустеющую его смекалку на пароходах черноморского воображения вплыл вдруг вовсе несусветный план: допустим, умирает Сендеров (тоже деляга будь-будь), все отправляются на квартиру усопшего прощаться с гробом и покойником, но кроме Були, потому что Буля и Сендеров друг друга терпеть не могут, так что, если Сендеров скончается, сморкаться не будем… Всем это известно, и отсутствие Були будет понято, а девочка не пойдет, потому что она еще ребенок и кому-то же надо присмотреть за холодцом, который варится на керосинке одиннадцать часов. Тут они и примеряют. Прямо у керосинки… Да, но как сделать, чтобы варка холодца у соседей совпала с похоронами пока живого Сендерова?..
Какой холодец? Какие похороны? Булечка, вы идиот! Вы — поц, Булечка, если думаете, что Сендеров умрет и даст сварить из себя холодец ради того, чтобы вы примеряли уже почти девушкам чулки… Идти в парк и катать ее на карусели?.. Ну, Буля, если бы про такое узнал в Одессе брат Суня, он бы ни за что не доверил вам вагон заколок-невидимок!..
А Сендеров, Буля, еще тебя переживет. Это говорю я, автор этого рассказа, давным-давно оплакавший смерть и твою, и спустя какое-то время кончину состарившегося, беспомощного и совершенно трогательного Сендерова…
— Ну, ты решила? Я уже приношу! — мимоходом говорит дядя Буля, а сам с надеждой заглядывает в Панькины глаза.
— А где? — глядит в его глаза Панька, и в глазах ее смекалки не меньше, чем у столешниковского хитрована.
— Где? — хорохорится Буля. — Где твоей душе угодно! Но чтобы мама… ты слышишь? Так когда и где? Чулки уже есть! И между прочим… — пауза дяди Були дорогого стоит, — со стрелкой. Чулки со стрелкой и заграничные ботинки, под бокс прическа, в без-де-лье утро, вечер, де-е-е-нь…
— В вашей уборке, вот где! — выпаливает, побурев, Паня. Это слова «со стрелкой» вытолкнули из нее самую несусветную выдумку…
А дело в том, что если затея с примеркой казалась ей всего лишь тревожной и странной, то уединиться в будку с соседом — представлялось недопустимым и бесстыдным, хотя и было из вчерашнего детства, когда они с мальчишками и девочками из дома девятнадцать забирались в лебеду для взаимного разглядывания.
— У вас крючок, поняли? — тупо и не глядя говорит она, ошеломляя столь немыслимым предложением Булю.
— А когда же, глупая ты девочка? — торопливо включается он в уже взбудораживший его разговор, даже не понимая, что уступил инициативу, что новое поколение без лишних церемоний переплюнуло его, непревзойденного в выдумках и пройдошестве.
— Когда папа с братом воду пойдут носить, а старший поедет в Историчку, а ваша тетя Аза зайдет к маме кроить…
— Стой! Куда ты пошла? Надо сговориться!.. — бормочет Буля бурой от саморазоблачения девочке, на которой белые стоптанные материны сандалеты и платье, сшитое той же матерью из бязи (зато рукава буфом), и от которой пахнет немытым возрастом и гнидобойным керосином. — Я подумаю и, наверно, отвечу тебе уже завтра…
Несколько дней он думает и, что удивительно, ничего путного к невероятному плану добавить не может. А между тем зарядили дожди и лету как бы конец. Во дворе мокро, в домах потемки, мухи исчезли, а с пропавшим летом как бы пропала и надежда. Однако в день, когда приунывшая Паня, обув с утра новые туфли и встав на стул, тщательно нарисовала, засматривая в зеркало над дверью, на своих почти девушкиных ногах чулки со стрелкой, лето выдало такой денек и так замельтешило мухами, что Буля заторопился.
Теперь он сам все продумал и додумал. Предложение Пани, как уже сказано, дополнить оказалось нечем, столь исчерпывающе оно учитывало возможности того двора и того дома, а посему Буля лишь обезопасился на случай провала.
Что говорить, как они встретились? Они встретились как сообщники, и этим все сказано. «Это здесь! — сказал Буля, хлопая себя по карману пикейных брюк. — Папа сам будет огород поливать? Такая духота!» «С братом. Одному разве натаскаешь…» — «А мама, ты спросила, что собирается делать мама?» «Чего спрашивать, она машинку керосином смазывает…» — «Уже смазывает? Надо не забыть сказать моей Азе, чтоб зашла к ней раскроить отрез, который отдала нам двоюродная тетя!» (Происхождение мануфактуры путающий по привычке следы Буля наскоро придумал.) — «Пусть приходит, когда брат в Историчку уедет!»
Всё.
Всё, наконец, сходилось.
А когда сошлось, он еще раз подошел к Пане:
— Слушай, ты уже большая. Чтобы без глупостей! Ясно?
— Ну…
— Я пойду, как будто у меня болит живот, когда увижу, что ни в вашу, ни в нашу никто не идут. Ты ждешь. Я не запираюсь… Ты лезь… Но чтобы уже ни слова!..
— А вдруг в вашу пойдут?
— Кто могут пойти? Я закашляю — уйдут. Потом я выхожу первый… а ты сразу в будяки. И чтобы тихо, пока я не запою!..
И еще что-то он говорил, и сердце у него колотилось, а она его слушала, и сердце у нее колотилось, и она пошла, как условлено, к лебеде; не столько загорать — дело было к вечеру, да и с утра Паня назагоралась, а так почитать, полежать.
Она глядела в книжку и обмирала, но не только от страха, а от странного ожидания, от соучастия, от