теперь заметавшейся мухи, то ли от мгновенного ужаса, сделался жалок, рывком повернулся и ненатурально заперхал, взывая к задверной напасти, что будка не пуста, хотя при крючке такого можно было не делать.
Очевидно, сочтя Булин кашель недостаточным или просто по сортирному инстинкту, она закашляла тоже. В будочной темнице, вторя осатаневшей мухе, загундосил наружный голос:
— Это вы там, Буля? А я думаю, кто там такой? А это вы там. А я не могу понять, кто там сидит. А это — я сразу знала — вы там, потому что я себе стою и думаю, кто там такой? — завела Шлымойлиха бесконечную бодягу.
— Н-ну я! Я! — Буля перекрыл натужным тембром Панин кашель.
— А мне вы советуете подождать или что?
— Я еще не уже! У-у-у меня же твердый желудок! Идите к ним, чтоб вы пропали. Д-ду…
— Но там не с кручком…
— Марш, кому сказано!
Буля крутанулся к Пане, но та куда-то подевалась, зато перед ним — с крышкой в руке и с закинутым на лицо подолом, отчего вылезли вперед совсем внезапные, почти уже дамские груди с коричневыми сосками — сидело теперь нечто непонятное…
— Ты что… — постигая картину, зашептал Буля, — забыла, что кашляю я?.. — И он, ткнувшись лысиной в неожиданные эти груди, рухнул на колени и, вдохнув припольной вони, стал сдергивать снова свалившиеся бубликами чулки, цепляя их за досочные заусенцы, отчего наверняка поехали петли…
— Я — уже! А вы? — после шумного одиночества и дверного захлопыванья сказали у соседней будки. — Я начинаю ставить холодец…
— Ставьте, чтоб вы околели… Зачем ты кашляла, паршивка? — бормотал Буля, пихая чулки в карман. — Чтоб за мою спину… и тихо… Пока не запою… Но если я только услышу… Какой там рижеский пояс!.. Что ты уселась при мужчине?.. Смотрите на нее!..
Паня, хватая воздух, остановилась за непролазной зарослью на пустой от травы горячей кочке. Сюда — к бревенчатому сараю — она никогда еще не забиралась. Места было только сидеть, обхватив коленки, или стоять. Конский щавель предзакатно смердел и, смешивая свою одурь с полынью, создавал пыльный, но все еще солнечный запах. У Пани колотилось сердце. Хотя убежище было всего ничего от будки, она, продираясь сквозь травяную чащобу, выбилась из сил и, чтобы устоять на ногах, прислонилась спиной к могучим бревнам стены, причем затылком, привыкшим за пятиминутную примерочную вечность к осиновым горбылинам потолочка, коснулась чего-то мягкого и податливого. Удивленная странным ощущением, она отлепила слабо приклеившиеся к чему-то волосы и поворотилась.
Это оказался окошечный язык. Вся помертвев, Паня, однако, сразу углядела на пустой смоле разную прилипшую шелуху лета: пыльцу, чешуйки, березовые самолетики, пух с недавно еще желтых, а теперь седых цветков, и, признав весь этот нестрашный сор, тотчас и навсегда забыла свой детский страх, и вовсе бы загляделась на безвестного комарика, приклеившегося, чтобы впредь не летать и не звенеть, как вдруг темный выплыв дернулся. Паня явно приметила небольшое это движение не только ползущего вара, но и новой теперь своей быстротекущей жизни, в которой саднили отдавленные груди и ныло под животом…
Она воистину узрела, как он шевельнулся, мягковатый и мешкотный этот язычище. Уже почти без опаски, робкой рукой, Паня слегка коснулась, а потом, точно незнакомую большую собаку, погладила его, а он, задворочный и одинокий, от прикосновения снова дернулся и опять на чуточку подался из оконца.
Был он теплый-теплый, как уходящий день.
Сладкий воздух
Дым отечества нам сладок и приятен. Еще слаще — или сладостней — воздух отечества, если только он не слащавый и не приторный.
Нищий человек, такой нищий, что бесполезно и описывать — все равно никто не поверит, — держа немытый нос с большими ноздрями по ветру, страшно захотел сладкого чаю. Поставив своими темными руками мятый чайник на два кирпича, меж которых лежал подметальный мусор и старые щепки, он все это поджег, и оно затлело. По сарайному жилью потянуло мерзким дымом, который в одном углу оказался сладок и приятен. Однако нищий красивую метафору сочинительства вспоминать не стал, чайник докипятил, ушел в сладкий угол и принялся забирать ртом кипяток из мутного стакана. И казалось ему, что он пьет чай с сахаром, и он выпил несколько стаканов, причем во рту делалось слаще и слаще.
Потом он осоловел и задремал, и в него, сонного, сквозь волосатые влажные ноздри стал с трудом просачиваться воздух. Тоже, как ни странно, сладкий.
А чего странного?
Тогда это была строгая тайна, а теперь никакого секрета нет, а есть, наоборот, любопытная история.
Недалеко от жилья немытого чаевника, тоже в низком односкатном сарае, четверо других жителей тайно развешивали два кило сахарина и одно кило розового нежного дульцина.
За это их теперь не посадят, да и сажать вроде уже некого, так что расскажем, как было.
Рая сказала, что товар есть. Что там дадут его много, но самим придется делать порошки по два грамма и продавать по сколько хотим. Там назвали свою цену и что деньги можно потом. Они доверяют, зная Гришу. Что мы, не знаем Гришу? — сказали они.
Все еще была война, но теперь далекая, и Гриша пришел домой без одной руки по локоть. На своем веку он уже поучаствовал в нескольких исторических боях на фронте, а также в реализации американских кимоно в тылу. О кимоно он, я думаю, расскажет, потому что — он готов дать руку на отсечение! какую, Гриша? — это был самый незабываемый день в его жизни.
Дававшие сейчас сахарин, давали в свое время и кимоно (по-Раиному кимонэ), и маленькие буланые самописки, и камешки для зажигалок, и американскую обувь из подарков, среди каковой оказались первые на одной шестой части суши танкетки — брусничного цвета, как бы замшевые, причем по невиданному каблучно-подошвенному утолщению были разбросаны выпуклые золотые латунные звездочки.
Развешивать решили в сарае и днем, потому что вечером из-за маскировки сарайных щелей невозможно осветить товар.
Яша, старый человек, к началу войны уже непризывной и толстобрюхий, сейчас был с животом впалым, но все еще старик, и на омоложение его надежд не предвиделось. Он вызвался принести весы, но предварительно пощупал Раину круглую резинку, причем стал хвастать, что если Рая допустит потрогать вторую, то весы можно не приносить, а повесить у него ювелирские, и не упадет.
— Старый хрен! — не дала себя морочить Рая. — Вы врете. И перестаньте распускать руки, потому что мне надо переложиться.
В красном углу, где у людей иконы, в сарае располагалась паутина, а в ней сидел здоровенный крестовик. И этот кивот природы, вернее, кивот сатаны, ханжески пометившего крестом бородавчатую спину восьминогого страшилища, был вполне под стать нечестивому делу, которое затеяли все трое плюс четвертый Аркаша, на войну не попавший, ибо страдал врожденным заболеванием вестибулярного аппарата, или, как он его ошибочно именовал, болезенью Менета. Желающие женщины знали Аркашино слабое место и, если имели охоту поразвлекаться, доводили его до головокружения своими женскими штучками, чему Аркаша не противился, а, обомлевая, потакал.
В сарае было пыльно и не было свободного пространства. Кроме поленниц и груды не поддавшихся колуну кругляков, туда были втиснуты жестяные запаршивевшие серые баки для кипячения белья, набитые почему-то тусклыми старыми калошами (один бак), одиночными ботинками (другой) и неотмываемыми бутылками из-под синьки, подсолнечного масла, чернил, антиклопиных нэповских жидкостей и керосина (третий бак). Еще отовсюду торчали разные жерди и насаженные на кривые палки огородные деревенские железы, так что угадываемое внутри свободное место было заслонено их похилившимися древками, а к залосненной рукояти метлы, словно поклявшись обездвижить ненавистное орудие, прислюнил становую