Симкин, слышавший своими волосатыми ногами полет любой мухи в радиусе десяти дворов, сразу эту пылинку сладости запеленговал. Он крутанул глаза в сторону подплывавшей в световом луче странной снеди и, качнув паутиной, создал воздушную воронку; сахаринная частица тотчас скользнула в нее и осела на его роже поблизости от ротового отверстия. Ногтевым пинцетиком какой надо ноги паук удалил ее со щечной волосни и положил на язык. И стало ему невыразимо сладостно.
Как ни осторожничали четверо мазуриков, пылинок разлеталось все больше, и хотя развешиватели избегали разговаривать, слюна их через пару часов сделалась противной и приторной.
Воздух тоже явно подслащивался, и это стало ощутимо даже за стенами сарая. Тут бы и вставить эпизод с нищим. Но эпизод, не сглазить бы, уже вставлен, и довольно о нем.
Паук Симкин очень скоро всепроникающим сахаринным прахом перекормился и, будучи, условно говоря, насекомым, быстро отключил какие-то вкусовые органы, чтобы не пресытиться и не одуреть. И оцепенел. И только волоскам его приходилось несладко, ибо сладкие пылинки оседали на них во множестве, а волоски отключить было нельзя, потому что — оцепенел ты или не оцепенел они обязаны оставаться настороже без пауз, совершенно аналогично инстинкту самосохранения четверых весовщиков.
Паутина, кстати, тоже покрылась тонкой пудрой, и кое-что сарайное тоже забелелось.
Рая уже много раз аккуратно сплевывала. Но так хорошо, как всегда, ей не сплевывалось, потому что во рту все было склеено. Аркаша, больной человек, нет-нет чиркал, промахиваясь, горячим колесиком по пальцам или по столу, а горевшая незримым дневным огнем свечка все чаще потрескивала, ибо все больше белых молекул влетало в ее необходимое для работы пламя. Только бывалый лавочник Яков Нусимович и служивый человек инвалид Гриша, хоть и потели от сарайной духоты, хоть и сглатывали слюну, хоть и харкали в дырку от сучка в стенной доске, но пока держались молодцом и даже не очень моргали глазами, хотя у Гриши начало свербеть в потерянной руке, и он пару раз принимался чесать пинцетом пустоту в местоположении спиритического своего запястья.
Дело между тем шло к концу, пакет на Раином подоле все больше разворачивался, она тихонько постукивала пальцами по его изнанке, и, почти неразличимые под инееподобной белотой буквы неукоснительных строк, освобождаясь от осыпавшейся в газетный сгиб преступной парши, проступали черней и отчетливей.
— Какой чудный сладкий воздух! — сказал старик Яша. — Вся улица сидит и интересуется, кто это развешивает сахарин. Но на нас они не думают.
— Почему? — заинтриговался Гриша.
— Потому что все видели, как я нес те первые весы. А на человека с такими весами никогда не подумают про сахарин.
— Ай голова! — ахнул Гриша.
— И еще я хотел проверить общий вес. Не обманул ли нас этот делец Симкин.
— Но вы же так и не проверили с общим весом! — откликнулся мыслящий Аркаша.
— А зачем, если я знаю эски?
— Какие эски? — полетел на губительный огонь Аркаша.
— От моего швонца обрезки! Ты, припадочный ты!
Рая, завизжав, сомкнула колени, и последний несоскребаемый прах взлетел над газетой. Гриша боднул пинцетом зеленый шнурок, и чашечки, крутясь, заходили ходуном. Две копейки от смеха налезли на кальсонную с четырьмя дырочками хрупкую пуговицу, навалившись всем гербом на ее перламутр. Аркаша же от вредного словца «припадочный», а также от пляски весов и закручивания шнурочков, обморочно сел, привалясь к какой-то жердине. Паутину из-за этого дернуло, и к ней полетела вся, какая поднялась от хохота, сахаринная пыль. Волоски ног крикнули пауку «Беги!» — и восьминогий Симкин деранул по аварийной нити, которая была прислюнена к какой-то цилиндрической стопке чего-то, находившегося на горизонтальном стропиле сарая. И стопка вдруг поехала-поехала-поехала, и какие-то синие-синие бумажки густо-синими кружками стали соскальзывать вниз-вниз-вниз.
— Сахарин, чтоб он пропал, мы, слава Богу, всё! — прихватив один из кружков, с достоинством возвестил Яша. — Антракт с буфетом. Идемте положим нашего припадочного на траву, а то он опять принесет гирю. Или две.
Светило солнце. Воздух снаружи, хотя и здорово сладковатый, казался — в сравнении с сарайным — просто ощущаемым счастьем. Трава зеленела.
— Сарайчик можно теперь пилить на цукаты! — сказала Рая. — И продавать диабетикам.
— Мне доктор запретил пилить, — слабым голосом заявил положенный в тенек Аркаша. — Надо же делать туда-сюда, а он сказал, чтобы ни в коем случае.
— Столько туда-сюда, сколько ты делаешь с каждой встречной… — начал было Гриша.
— Чтобы я не слышал такого про женщин! — строго сказал старик, устраивая руку на Раиной круглой резинке. Ее перехваченная в этом месте нога приятно напоминала ему языковую колбасу, которую Рая в свое время выносила под юбкой из колбасного магазина. — Вы видите, что у меня в руке?
В незанятой руке Якова Нусимовича был густого синего тона кружок, размером и цветом похожий на известные всем этикетки крема «Нивея». На кружке чернелись буквы. Это, оказывается, тоже была этикетка.
— Смотрите, что тут написано, — сказал Яша, — «ГУТАЛИНЪ» с твердым знаком. «б. ВАКСА». «ШАПИРО И СЫНОВЬЯ». «ЛУЧШЕ БЛЕСТИТЪ И ДЕШЕВЛЕ СТОИТЪ». «ПОСТАВЩИКЪ ДВОРА И СОВНАРКОМА».
— Красиво! — сказала Рая.
— Твердый знак — теперь буква «ять», — заметил Гриша.
— Это не тот Шапиро, который был моим двоюродным дедушкой Борухом? — подал со своего одра голос Аркаша.
— Это тот Шапиро. И хотя у него не было такой сильной болезни, как у его двоюродного внука, но на ногах он тоже не держался и упал так, что я за него не дал бы копейку, хотя в свое время не давал две.
— Но откуда сыновья? Он же стеснялся жены и ходил тренаться к блядям? — удивился Аркаша.
— Позвольте я не буду отвечать этому военкоматному понтярщику? — осведомился старик у сидевших с ним на лавочке Гриши и Раи, причем сдвинул незанятую руку на зарезиночную плоть колбасной Раиной ноги. — Хотя он прав: сыновей у Шапиро взяться не могло, потому что сыновей надо рожать, а белые женщины от него не рожали. Он же ходил весь в гуталине, как арап, и жил до поры до времени, потому что у нас все нации равны. Но это был арап с фасоном. И весь его паршивый фасон на вот этой синей этикетке. Вы, я думаю, заметили, что этикеток тут сколько душе угодно?
— У меня от них до сих пор в глазах сыплется! — подтвердил выздоравливающий Аркаша, но все еще с травы.
— И в ушах! — сказал Яков Нусимович.
— В ушах — нет!
— Сделай мне… — пошел на рифму старик, но раздумал, — …свою болезень!
— Я от этого старика не могу! Я пойду, я уже говорила зачем!
— Сиди, Рая! И не мешай, как этот гиревик, рассказывать! А почему уйдут все упаковки у нас? А потому что, если ты арап и твое фамилие Шапиро, не надо давить фасон. «Сыновья» был не кто-то. «Сыновья» был Симкин. Да-да, не «Симкин и сыновья», чтобы «сыновьями» прикрыть Шапиро, а «Шапиро и сыновья», так что можете представить, как требовали от него в ГПУ указать сыновей. Он всегда ужасно хотел быть фирмой, но когда в России еще имелись фирмы, ему лучше было не соваться, потому что он страшно любил, чтобы хорошо блестело, но дешевле стоило. И не только мазь, на которую он даже не успел наклеить эти хамские кружочки, но всё на свете. Я разве говорю, что это плохо? Люби, кто тебе мешает?! Хотя не надо так думать и не надо так жить, потому что лучше всего блестит и дешевле всего стоит человеческая сопля… Но тут разрешили НЭП, и наше фуфло стало фирмой. Симкин ограничивает себя на тихого компаньона, а его подставляет на этикетку. И этот идиот решил удивить Москву селедкой. Этот хвастун поставил, что его «гуталинъ» — б. вакса! Что вы скажете? Если бы он умел делать б. ваксу, то я, клянусь здоровьем, пошел бы к нему простым сажистом или даже скипидарником. Но он же был типичный ликвидатор и отзовист и попался на Совнаркоме. «Поставщикъ Двора» еще стерпели; он отговорился, что имеется в виду москательщик Евсей Двор в Херсоне. Но