сделать вольные переложения библейских стихов, используя современный язык. Музыка понравилась Байрону, а суровая и торжественная поэзия Библии была давним его увлечением. Он взялся за дело с воодушевлением, быстро набросал пять-шесть стихотворений, а затем принялся их переделывать, подыскивать другие сюжеты и менять композицию. В Холнеби он довел эту работу до конца.
Получилась небольшая лирическая книга. Она была задумана как подражания безвестным древним поэтам, сложившим Библию, и это сказывается на всей ее образности: не только имена – Саул, Валтасар, – не только отзвуки прославленных библейских легенд, но самый дух старинного сказания сохранен у Байрона со всей бережностью, и каждое переживание запечатлено метафорами, обладающими неисчерпаемой емкостью смысла, каждое побуждение души обретает высокий и категоричный нравственный пафос. Наверное, этим больше всего и привлекала поэзия седой древности великих поэтов нашего времени, совсем не обязательно сохранявших ее религиозное содержание, но всегда старавшихся донести масштаб и вечное значение этических, духовных коллизий, которые в ней выражены. Ведь и у Пушкина есть цикл подражаний древним, имитаций Корана, замечательных по тонкости отделки, а еще более – по бесконечной философской глубине.
Байрон назвал стихи своего библейского цикла мелодиями – и они действительно музыкальны, причем это свойство, может быть, для них в особенности характерно. Так он прежде не писал никогда. Рядом с этими строками другие его стихотворения покажутся чуть монотонными или, напротив, создадут ощущение звуковой несогласованности; впрочем, там и цели поэта были иными. А в вариациях на темы Библии он добивался полнозвучия, которое было бы достойно выбранных им высоких образцов. И стихотворение считал законченным не раньше, чем возникала в нем единая тональность, открывалась таинственная, не поддающаяся никакому разъятию соотнесенность мотивов, которые сливаются в единство доминирующего образа – и смыслового, и звукового.
А это был исключительно сложный образ. Точно бы восставала против законов самого мироздания живая человеческая душа – ив конце концов смирялась с непоколебимостью этих законов, постигая для себя их бесстрастное величие, их необратимость, неизменность, недостижимость для человеческого понимания. При свете вечности с предельной отчетливостью проступал неизменно повторяющийся ход жизни бесчисленных поколений, сменивших Друг друга за тысячелетия, протекшие после создания Библии. В «Еврейских мелодиях» все вновь и вновь слышится голос пророков, вещающих о том, что путь человека пролегает через горести, крушения, отчаяние, и нет для него в мире опоры, пока не воссияет горний свет веры, обретаемой в страданиях тяжких.
Но Библия была прочитана Байроном так, что истины, ею утверждаемые в качестве окончательных, оказались у него не тем откровением, которое надлежит безропотно принять, чтобы явилось чувство небесцельности жизни. Нет, это были истины, всякий раз добываемые наново, собственным – и всегда неповторимым – жизненным опытом каждой личности. Личности, отказывающейся признать их бесспорными, вообще отвергающей готовое знание, если нет за ним жизни – живой, а стало быть, ломающей любые схемы, любые предписания.
Оттого «Еврейские мелодии» были не книгой поучений, а книгой духовного искания, оттого так поразили они своим драматическим накалом. Байрон как будто лишь пересказывал всем известные предания о царе Сауле, которому оскорбленный им пророк предрекает гибель всего его рода, о Валтасаре, пировавшем, когда Вавилон уже окружило вражеское войско, и не внявшем грозному предостережению, неведомой рукой начертанному на стене, о жестоком Ироде, убившем свою жену Мариамну и обезумевшем от раскаяния. А получались притчи, в которых библейская легенда прорастала значением хроники человеческих трагедий, повторяющихся из века в век. Неведение и самообман, ложная вера, иллюзорное могущество, бесчестье, гордыня, поздно понятая вина – вот о чем были эти стихи. О жизни сердца, которая не меняется по существу, как бы ни переменилась окружающая жизнь. О– том, что не перестанет волновать никогда.
Но это были стихи романтика, и романтическое прочтение всех тех вечных сюжетов, которые перелагал Байрон, чувствуется в его лирическом шедевре поминутно. Круг настроений романтиков и их особый взгляд на движущуюся историю открывается за самим выбором мотивов из библейской истории. Она интересовала Байрона прежде всего в тех случаях, когда касалась войн, испепеляющих цветущие города, а целым народам несущих судьбу изгнанников. Когда воля крупной и цельной личности приходила в прямое столкновение с высшей, надличной волей. Когда проступал в этой истории конфликт бунтарства, пусть даже гибельного в своей безоглядности, и рабского послушания, внушающего лишь одну мысль – терпеть, не протестуя.
И мысли, заимствованные у пророков, на таком фоне приобретали ясное созвучие романтическим идеям трагического героизма как нравственного долга, который должен быть выполнен, хотя никогда не будет увенчан сознанием торжества, – все эти знакомые мысли о суете сует, о скорби, воцарившейся в земной юдоли, о тщете высоких порывов, о низости, обязательно берущей верх над благородством. Богословы, разумеется, нашли бы такое переосмысление Ветхого завета совершенно еретическим, и от их нападок Байрона спасло лишь то, что в «Еврейских мелодиях» видели поэзию, не больше.
Они и были поэзией, но такой, в которой отозвались неизбывные боли человечества и боли сиюминутные, вызванные ломкой привычного мира, которую довелось пережить поколению Байрона. Это поэзия трагическая, нередко – мрачная до безысходности, да и вряд ли она могла быть другой, если мы вспомним, что за «Еврейские мелодии» Байрон взялся, когда шел к печальному своему завершению последний акт великой исторической драмы, возвещенной 1789 годом. И все же сохраняется в этом цикле романтический вызов заведомо неправой – не так уж важно, что всесильной, – судьбе, романтическое устремление к высокому небу, в котором грустной звездой сияет «солнце неспящих», романтическое поклонение духовному свету, даже в закатные часы озаряющему душу. А жажда борьбы, и мужество познания, и упорство несломленного духа – эти резко выраженные черты личности романтического склада – в «Еврейских мелодиях» постоянно о себе напоминают, какие бы потрясения ни уготовила жизнь героям, которых Байрон выводил на сцену: тому же Саулу, или Иову, или Экклезиасту.
На библейских царей и пророков они не похожи, зато в них непременно отыщется нечто глубоко родственное самому поэту. Может быть, всего больше сближает их ощущение своего бесконечного одиночества среди мира, просто не задумывающегося ни о несправедливостях, творимых день изо дня, ни о высшей несправедливости смерти, которая неотвратима. Мотив смерти появляется едва ли не в каждом стихотворении, вошедшем в библейский цикл. И постоянное ее присутствие необычайно обостряет чувство безмерной красоты жизни, сколько бы уродств и жесто-костей она в себе ни заключала, – то чувство, которым продиктованы самые вдохновенные байроновские строки, построенные на контрастах цветения и умирания, на немыслимо смелом сближении полярных начал бытия:
«Светла, как ночь» – может показаться логически недопустимым такое сравнение, называемое в поэтиках оксюмороном, однако для «Еврейских мелодий» оно типично. И выразительно до необычайности. В этих стихотворениях все и определяется прямым контактом далеко расходящихся, даже взаимоисключающих понятий, причем их несочетаемость никак не сглажена, и оттого эффект становится особенно действенным. Поистине
Тут дело не только в совершенстве портрета, созданного подобными приемами словесной живописи, тут намного более трудное художественное задание. И человека, и круг его мыслей, и его историческую жизнь,