Этот «хладный блеск» станет законом искусства уже для того поколения, которое, пережив романтизм, пойдет дальше, – как Пушкин в «Онегине», как Лермонтов в «Герое нашего времени». В «Дон-Жуане», может быть, впервые и открылась та «даль свободного романа», которую Пушкин сделает нормой для русской литературы, Стендаль, закончивший в 1831 году «Красное и черное», – для западной. И то, что Байрон опробовал как нововведение: автор, беседующий с читателями словно в присутствии героя или вовсе о нем позабыв, разомкнутый сюжет, который дает простор наблюдению и комментарию, ирония и героика, связанные отношениями тесного, хотя и не формального родства, образ эпохи, непременно просвечивающий через перипетии одной человеческой судьбы, – все это сделается бесценным достоянием реалистического искусства слова, из «Дон-Жуана» почерпнувшего для себя едва ли не больше, чем из книг любого другого романтика.

Но особая роль «Дон-Жуана» в движении литературы прояснится лишь со временем. Первые читатели этого не осознали. Зато ни от кого из них не укрылся обличительный пафос Байрона, а тот юмор на грани трагического, та беспощадность ко всяческим беспочвенным мечтам и романтическим мифам, не считающимся с низкой действительностью, – они выразительно сказали и о небоязни правды, отличавшей Байрона всегда, и о пережитом им надломе, прощании с идеалами, внушавшими такое доверие в юности. Об углубившейся рефлексии и обостряющемся чувстве, что окружающий поэта мир становится непереносим. Уже не метафорически.

Юмор «Дон-Жуана» многие в письмах Байрону называли жестоким. Отчасти это верно. Взяв за образец итальянских поэтов Возрождения, создавших шутливые рассказы о рыцарях – они до какой-то степени предвещают бессмертного «Дон-Кихота», – Байрон старался следовать их манере забавного изложения, которое расцвечено искрами пародии. Но выходили из-под его пера картины, чаще поражающие суровостью и ненавистью, чем добродушным остроумием.

Он описывал штурм Измаила, стремясь развлечь читателей похождениями Жуана, ловко добивающегося расположения Суворова. А получалась гнетущая иллюстрация «искусства убивать штыком и шашкой».

Перенося Жуана в «столицу ярко блещущих снегов», он создавал блестящий портрет екатерининского двора со всеми жеманными нравами и комическими нелепостями этого царствования. Читателю, тем более просвещенному европейцу, подобные понятия должны были казаться дикими, вызывая хохот. Однако и в этих песнях «Дон-Жуана» преобладают слова гнева, заглушающего беззлобную насмешку. Сколько яда в одном лишь мимолетном замечании о Екатерине, которая «мужчин любила и ценила, хоть тысячи их в битвах уложила». Без сарказма, хотя бы и злого, но с прямотой трибуна Байрон скажет, подразумевая русскую царицу:

По мне же самодержец-автократНе варвар, но похуже во сто крат.

И так – повсюду в «Дон-Жуане»: комедийный сюжет – и резкость интонации, заставляющая позабыть о фарсе, невинное ироническое описание – а следом за ним тяжелая пощечина, которой награждает поэт всех этих бесчисленных деспотов, святош, ханжей, придворных интриганов, свинцовых идолов тирании, душителей революции, демагогов, старающихся «законностью убийство прикрывать», и проклинаемых народом временщиков, и осыпанных орденами полководцев, на чьей совести загубленные армии бесправных солдат, и жалких рабов монархии, благословляющих бичи, которые хлещут по их спинам.

Какой-то шутовской хоровод проносится перед читателями «Дон-Жуана», и Байрон расправляется с этими призраками, разя их отточенным клинком своей сатиры, но они оживают снова и снова – в Константинополе, и Петербурге, и Лондоне, во времена прошедшие и прямо сейчас, когда еще не просохли чернила на только что заполненном восьмистишиями листке. Их, этих призраков, легионы, они обступают со всех сторон, и физически чувствуется, что «кровавая вакханалия» бушует повсюду в Европе, придавленной железными цепями, которые припас для нее Священный союз.

Кончаются 10-е годы прошлого века: время крушения Наполеона, время побед реакции, время гаснущих надежд. «Душа моя мрачна» – давно написанное стихотворение теперь приобретает особенно точный смысл.

Оттого и юмор «Дон-Жуана» оставлял впечатление беспросветности. Но все же оно было односторонним. Даже и в эти годы Байрон верил в силу разума, побеждающего всех чудовищ. И ни на миг не поколебалась его преданность своему высшему кумиру, своему божеству – Свободе. «Почтенные ренегаты» с их «весьма покладистой музой» – как искренне презирал он это разросшееся племя!

«Дон-Жуан» открывается издевательским посвящением «поэту-лауреату» Саути. С Робертом Саути отношения у Байрона сложились особые. Когда-то, вслед за возвращением Байрона с Востока, была пусть не дружба, но явная взаимная расположенность, естественная для поэтов, которые прокладывали путь романтизму. Да и сам Саути смолоду увлекался идеями, которые вдохновляли все поколение, вступившее в жизнь после 1789 года. Он даже написал революционную драму «Уот Тайлер», восславившую вождя крестьянского восстания, которое бушевало в Англии конца XIV века.

Но теперь Саути стыдился собственной молодости. И своей драмы он тоже стыдился. Это был сломленный человек, предпочитавший любую тиранию тем могучим всплескам бунтарской энергии, которые неотвратимо сопровождаются и жестокостями, и разрушениями – иной раз бессмысленными. Он видел только жестокости и не понимал, не хотел понять, что без этих мук, без этих неизбежных искривлений и насилий история не совершается никогда.

Позиция, занятая Саути, была вполне приемлемой для реакционеров, и они поспешили увенчать лаврами своего новоявленного барда. А он не переставал изумлять тех, кто давно его знал, своим мракобесием – прямо-таки фанатичным. «Дон-Жуана» он назвал «позором отечественной словесности», а Байрона – главою «сатанинской школы», с которой надлежит бороться всеми средствами. Да, очень разными оказались итоги, а ведь истоки были почти общими – во всяком случае, лежали рядом. Для Байрона Саути был ненавистен – даже не столько из-за его доносов, сколько из-за отступничества, возводимого в добродетель. Сам Байрон не предавал своих идеалов никогда. Пусть и не надеялся, что они осуществятся.

И на страницах «Дон-Жуана» он славит «монархам ненавистную Свободу» со всею патетической мощью, какая была доступна лишь его поэзии. Доходит весть о взволновавшейся Испании, где в 1820 году начиналась революция, которую потопят в крови, – и Байрон воодушевляется мечтой «увидеть поскорей свободный мир без черни и царей». Кто-то рассказывает ему о первых тайных обществах в России – и в шестой песне «Дон-Жуана» появляется:

Я знаю: в рев балтийского прибояУже проник могучий новый звук — Неукротимой вольности дыханье.

Не пустым словом была его юношеская клятва возжечь и поддержать «святое пламя» вражды с тиранами!

Но вольность ущемляют, не останавливаясь ни перед клеветой, ни перед насилием, и не разгорается вспыхивающий мгновеньями свет, и жизнь словно цепенеет, стиснутая удавкой деспотии.

Он чувствует себя одиноким в эти годы, отданные «Дон-Жуану», – одиноким, но не смирившимся. Не смирится он до самого конца, ведь:

…Шторма силаМеня и крепкий челн мой не страшила.* * *
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату