потомок уйдет из родного гнезда…» А «тени храбрых», являвшиеся ему на аллеях запущенного ньюстедского парка, последуют за ним и в изгнание. Из-за различных житейских сложностей Ньюстед пришлось продать в 1817 году; к тому времени Байрон покинул Англию, чтобы уже не вернуться. Но в душе поэта это средневековое аббатство продолжало жить нестершейся памятью. Сколько всего было передумано, перечувствовано, пережито под сенью этих вековых дубов короткими, прозрачными летними ночами, проведенными над старинной книгой из дедовской библиотеки…
И первая настоящая любовь тоже пришла в Ньюстеде. В 1803 году Мэри Чаворт исполнилось восемнадцать лет. По тому времени это был возраст, когда девушку начинали считать невестой, подыскивая ей партию. Чаворты жили по соседству, и, кажется, у Кэтрин Гордон зародилась мысль женитьбой сына положить конец давней распре, кстати поправив и денежные дела. Как бы то ни было, молодых людей познакомили друг с другом. Байрон приезжал верхом в Эннесли-холл, уютную усадьбу Чавортов. Бродил по дорожкам их пышно разросшегося сада и наверняка вспоминал Шекспира, «Ромео и Джульетту» – самую романтичную из всех трагедий в мировой литературе. Иногда его оставляли обедать; он дичился и, уйдя в себя, молчаливо наблюдал соперников, молодых и постарше, иной раз вдовцов, собравшихся начать жизнь вторично.
Пройдет два десятка лет; в «Дон-Жуане» Байрон опишет английское сельское общество той эпохи и, должно быть, припомнит то лето 1803 года, когда он с ним встретился у Чавортов. Припомнит эти вечера за бильярдным или карточным столом, эти пересуды о недавних выборах в парламент и споры о достоинствах голландской лески или купленной на выставке борзой, эти томные арии и меланхолические дуэты в сопровождении арфы, ровно в десять часов замолкающей, поскольку этикет велит гостям откланяться. Повидал он в доме Чавортов и записных остроумцев, готовых съязвить по всякому поводу или вовсе без повода, и заядлых любителей порассуждать о политике, и увядающих старых дев, для которых злословие осталось единственной радостью. Компания, собиравшаяся у Чавортов, была скучной, да и как ей было оказаться интересной пятнадцатилетнему подростку? Он ведь сочиняет – пока еще никому не показывая – стихи, он поглощен глубоким, страстным чувством и более всего на свете страшится, что его тоже со временем ожидает жизнь вот этих людей, которые
Байрон влюблен, он не хочет Замечать, что Мэри среди таких людей чувствует себя в родной стихии. Для него она, конечно, не менее чем шекспировская Джульетта, существо неземное, ангелоподобное. Есть миниатюра неизвестного художника, запечатлевшая, какой она была в свои восемнадцать лет. Широко расставленные темные глаза, мягкие очертания лица, прелестные черные локоны, разделенные пробором. И чуть заметная улыбка, которую не назвать простодушной. Три года разницы в возрасте, возможно, не столь существенны. Различия характеров, взглядов – серьезней.
Однажды, уезжая, Байрон услышал в открытое окно, как Мэри сказала своей горничной: «Чтобы я увлеклась этим косолапым мальчишкой? За кого ты меня принимаешь!»
А вскоре объявили о ее помолвке с неким мистером Мастерсом, большим знатоком тонкостей лисьей охоты.
Удар был жестоким. Байрон отказывался вернуться в школу после каникул, стал груб с матерью, никого не хотел видеть и, запершись у себя в комнате, что-то писал, рвал и принимался писать снова. Стихи его, обращенные к Мэри Чаворт, резко отличаются от всего, что прежде выходило из-под его пера. Чувствуется в них боль пережитого всерьез. Но дело не только в том, что за этими стихами стоит личный опыт, тогда как раньше преобладали подражания мотивам, настроениям, образам, имевшим широкое хождение в тогдашней английской поэзии.
Нет причин сомневаться, что чувство юного Байрона было глубоким, а испытанное им потрясение – тяжелейшим. Для него, с детства страшившегося, что в нем будут видеть калеку, и ощущавшего себя точно бы навеки отделенным от окружающих какой-то незримой чертой, случайно подслушанная фраза беззаботной Мэри оказалась особенно оскорбительной, особенно травмирующей. И он замкнулся в себе, никому не позволяя прикоснуться к свежей ране.
Все, что он в то лето пережил, выльется в стихах, напечатанных лишь через несколько лет, когда притупилась боль. О чем они? О разлуке, конечно. О горечи обманутых надежд. О неверности, которая убивает, о тоске по невозвратимому, об изменчивом, капризном счастье:
Да, он и любил, и ждал – понапрасну. И отчаяние его было искренним, а обида неподдельной, пусть он и старался не питать никакой вражды к избраннику той, кого, быть может, и впрямь чаял назвать своей невестой. Поэзия – самый правдивый документ, если дело коснется тайн сердца. Исповеди, выраженной 'стихами, надо доверять без колебаний.
И все-таки… Ведь Байрону тогда было всего пятнадцать лет. Совершенно естественно, что с вестью о помолвке Мэри для него должен был рухнуть целый мир высоких грез и страстных ожиданий. Но предельная обостренность чувств не бывает долговечной. Она как приступ лихорадки – жестокий, мучительный, зато изгоняющий болезнь навсегда.
Так это происходило и происходит из века в век: поэтичная первая влюбленность, мечты, а вслед им муки ревности и даже сознание краха – преходящее, почти минутное. Но для Байрона всего лишь минутным оно не осталось. Шли годы, а образ Мэри продолжал его преследовать. И по-прежнему вызывал все то же ощущение, что реальная жизнь, которая не в ладу с романтическими фантазиями, – непереносима:
Так он писал в 1807 году, охваченный желанием «уйти, взлететь в простор небесный, забыв земное навсегда». А год спустя, вообразив свою встречу с Мэри, недавно ставшей матерью, он создал стихотворение «Ты счастлива»:
На самом деле они так и не свиделись после того незабываемого лета. Мэри исчезла из его жизни, и лишь стороной доходили до Байрона слухи, что она очень несчастна в своем браке. Он уже стал знаменитым поэтом, когда зимой 1814 года пришло два ее письма – робких, полных жалоб на скверный характер мужа и расстройство семейных дел. На миг вспыхнула в его душе искра когда-то жаркого пламени, он стал готовиться к визиту – но не поехал знакомой дорогой в Эннесли-холл. Сослался на нездоровье, на слякоть…
В действительности он просто не хотел разрушить гармонию поэзии вторжением житейской прозы, неизбежным, если бы эта встреча состоялась. Миссис Мэри Мастере и та Мэри Чаворт, которую обессмертила лира Байрона, разумеется, вовсе не одно и то же лицо, потому что стихи – не фотография, а магический кристалл: наивно от них ожидать полного и буквального правдоподобия. В них есть высшая правда переживания, которое совсем не обязательно исчерпывается конкретным событием. Даже столь многое для Байрона значившим, как драма его первой любви.
Была очаровательная, но не в меру практичная – так ее воспитали – девушка, которой, как вскоре выяснилось, предстояло дорого поплатиться' за свою расчетливость. И была любовь пробуждающегося