«врагами народа», но у них не было никакого образования, нередко они даже были неграмотны и не желали учиться. Даже если в лагере открывали школы ликвидации неграмотности, блатари, как правило, всячески отлынивали от занятий[1239]. Это, пишет Лев Разгон, не оставляло лагерному начальству иного выбора, кроме как использовать политических:
«под давлением неумолимого, не знающего никаких отговорок плана самые усердные, ненавидящие „контриков“ вертухайские начальники вынуждены были нарушить закон от 1930 года и ставить на работы, требующие специальных знаний, „пятьдесят восьмую“» [1240].
С 1939 года, когда Берия, сменивший Ежова, поставил задачу сделать ГУЛАГ прибыльным, четких и ясных правил на этот счет никогда не было. В инструкции за август 1939-го о режиме содержания заключенных в ИТЛ, запрещавшей использование «политических» в аппарате Управления лагеря, были сделаны некоторые исключения. По специальности можно было использовать заключенных врачей, а также, в случае особой необходимости, людей, осужденных по «менее тяжким» пунктам 58-й статьи — пунктам 7, 10, 12 и 14, определявшим наказание, в частности, за «антисоветскую агитацию или пропаганду» (например, за политические анекдоты). А вот осужденных за «терроризм» или «измену Родине» полагалось использовать только на общих работах[1241]. Но с началом войны даже это правило перестали соблюдать. Сталин и Молотов разрешили Дальстрою ввиду чрезвычайных обстоятельств заключать индивидуальные соглашения на определенный срок с инженерами, техниками и административными работниками, отправленными на Колыму [1242].
Тем не менее лагерному начальнику, у которого на ответственных должностях работало слишком много политических, могли «дать по шапке», и некоторая неопределенность в этом вопросе сохранялась всегда. Поэтому, пишут Солженицын и Разгон, политическим порой давали «хорошую» работу в помещении (например, работу бухгалтера, учетчика), но — на временной основе. Раз в году, когда из Москвы приезжали проверяющие, всех «неблагонадежных» выгоняли на общие работы.
На практике правила зачастую оказывались просто бессмысленными. В Каргопольлаге Фильштинского как политического не приняли на курсы бракеров, но разрешили ходить на занятия и сдать экзамен, после чего он смог-таки устроиться бракером на лесобиржу[1243] . В послевоенные годы, когда на лагерную жизнь начали оказывать влияние сильные национальные группы, на смену власти уголовников нередко приходило верховенство лучше организованных национальных землячеств, чаще всего украинских и прибалтийских. Те, кто попадал на хорошие должности (бригадира, десятника, нормировщика), всячески старались, и небезуспешно, помогать своим — вытаскивать их с общих работ, делать придурками.
Однако заключенные не могли в полной мере распоряжаться распределением «придурочных» должностей. Последнее слово всегда оставалось за лагерным начальством, и оно, как правило, было склонно устраивать на лучшие места тех, кто был в наибольшей степени готов к пособничеству, а именно, готов стать осведомителем, стукачом. Сколько таких стукачей использовала система, увы, сказать невозможно. В российских архивах документы третьих (оперативно-чекистских) лагерных отделов, ведавших набором осведомителей, остались, в отличие от документов ряда других подразделений, закрытыми. Российский историк Виктор Бердинских в книге о Вятлаге приводит некоторые цифры, не называя источника:
«Уже в 20-е годы руководство ОГПУ ставило задачу иметь среди з/к в лагерях не менее 25 процентов доносчиков. В 1930—1940-е годы плановая цифра уменьшилась до 10 процентов».
Но и Бердинских признает, что
«об успехах и неудачах в этом деле рассказывать сложно, так как оперчекистские отделы, где сосредоточены списки стукачей… закрыты намертво»[1244].
В мемуарах бывших лагерников практически нет признаний в доносительстве, хотя некоторые пишут о том, что их вербовали. Безусловно, тот, кто был осведомителем в тюрьме (или даже до ареста), прибывал в лагерь с отметкой в личном деле о склонности к такого рода сотрудничеству. С другими, судя по всему, проводили беседу на эту тему вскоре после их прибытия в лагерь, пока они еще не успевали оправиться после первого смятения и испуга. Леонид Трус был вызван к «куму» (оперуполномочнному, ведавшему набором осведомителей) на второй день пребывания в лагере. Он отказался стать стукачом, и в отместку его очень долго держали на общих работах. Бердинских приводит цитаты на эту тему из интервью, взятых им у бывших заключенных, и переписки с ними:
«С первого дня пребывания в зоне этапников по вечерам стали вызывать к „куму“ (оперуполномоченному 1-го отдела Вятлага). Вызвал „кум“ и меня. Ласковый, склизкий, обтекаемый. Играл на том, что автоавария, за которую я осужден (10 лет ИТК и 3 года поражения в правах), не является позорной (это не разбой, убийство и прочее), он предложил мне стукачество, фискальство. Я вежливо отказался и не подписал предложение „кума“».
«Кум» обматерил его, но в штрафной изолятор отправлять не стал. В бараке, к удивлению заключенного, его
«никто не тронул пальцем, хотя некоторых били смертным боем. Дело в том, что под кабинет „кума“ был сделан подкоп и шестерка воровская дословно слышал разговоры „кума“ с з/к и подробно передавал их содержание ворам»[1245].
Возможно, самым знаменитым исключением из почти всеобщего правила — не признаваться в согласии стать осведомителем — стал Александр Солженицын, который подробно описывает свои отношения с лагерным начальством. То, что он дал слабину, он объясняет началом срока и резкой потерей привычного положения армейского офицера, которое он называет незаслуженно высоким. Солженицына пригласили в кабинет оперуполномоченного: это была «маленькая, уютно обставленная комната» с радиоприемником, из которого лилась приятная классическая музыка. Вежливо поинтересовавшись, как Солженицын привыкает к лагерю, кум спросил: «Остаетесь вы советским человеком? Или нет?». Помявшись, Солженицын согласился: «Я-то себя… д-да… советский…».
Но, хотя он
«сам подставил себя под вечный шах, объявившись советским человеком»,
Солженицын вначале отказался стать доносчиком. Тогда оперуполномоченный изменил тактику. Он выключил радио и заговорил более жестко. В какой-то момент упомянул о блатных, о которых, он знал, Солженицын высказывался резко. Кто-нибудь из этих самых блатных, бежав из лагеря, может напасть в Москве на его одинокую жену! В результате Солженицын согласился сообщать оперуполномоченному о готовящихся побегах. Он подписал соответствующее обязательство и получил псевдоним для письменных сообщений: Ветров.
«Эти шесть букв выкаляются в моей памяти позорными трещинами»[1246].
Солженицын, по его словам, ни разу не написал доноса. Когда в 1956-м его опять стали вербовать, он отказался что-либо подписывать. Так или иначе, после того, первого разговора он продолжал, пока его не перевели в другое место, работать на придурочной должности, жить в комнате придурков, немножко
