Лицо Оли выражало глубокое и радостное изумление миром. (Именно это изумление люди, плохо ее знавшие, принимали за испуг.) Вот она идет навстречу миру с Митей…
Они еще долго ходили по золотым дорожкам среди сирени. Они больше не разговаривали — слова казались ненужными, так сходны были их мысли и чувства. Только когда они возвращались к дому, где их ждал лейтенант Корушкин, Минаев остановился и на ухо сказал Оле:
— Я забыл тебе сказать… Мы победили — это абсолютно точно.
29
Галочка лежала на земле и ждала, когда придет эсэсовец Пауль. Она больше не может работать, значит сейчас придет Пауль с огромной овчаркой и собака кинется на Галочку. Так убили Веру, француженку Клод, венгерскую еврейку Мирру. Эсэсовец долго не приходил.
Галочка забылась. Когда она опомнилась, было много машин. Зина кричала: «Американцы!» Галочку подняли, отнесли в лазарет. Она пролежала три дня, думала: неужели не увижу наших? Когда она вышла на свежий воздух, у нее кружилась голова, и она рукой держалась за стенку. На машине был флаг Красного Креста Веселый американец фотографировал девушек и кричал — «Карашау! Карашау!» Зина сказала: «Это правда, что хорошо» Подбежал водитель-негр, очень черный, с яркими зубами, он дал Галочке плитку шоколада и ткнул себе рукой в грудь — это от сердца. Был ветреный день, шел дождь, потом прояснилось… А когда Галочка увидела первого красноармейца, снова шел косой дождь, на солнце сверкали тонкие серебряные нити. Галочка обняла красноармейца и заплакала. Это был высокий немолодой солдат с седой щетиной на давно не бритых щеках. Он смутился и вдруг крикнул:
— Да это наши девчата!..
— Что случилось? — спрашивает Галочка.
Ей отвечают:
— Немцы сдались… Победа…
И солдаты ее спрашивают:
— Девушка, ты откуда?
У Галочки нет сил, но она говорит, она не может молчать.
— Я из штрафного лагеря. Нет, я из Киева. Я жила на бульваре Шевченко. Нас вывезли очень давно — до Сталинграда. Мы работали на заводе. Там была злая немка Христина. Она била по лицу. Там были французы. Пьер верил, что Красная Армия победит. Он рассказал нам, что освободили Киев. Он умер. Я, наверно, стала старухой, я была молодая… Меня послали в штрафной лагерь. Там были девушки из всех стран, много наших советских. Я разучилась там говорить… Вы знаете, как мы говорили? «Я не поднялась на аппель, и полицайка меня избила». «Ауфицеринка выколола у Янины глаз». «Штубовая донесла, что Надя не может работать, и ее сгазировали». Когда не могли больше работать, Пауль звал собаку, она загрызала, или тащили в фургон с газом, мы говорили «газировали». У Нади был жених — танкист, его зовут Егор Никитенко, если кто-нибудь его встретит, скажите, что когда Надю тащили к фургону, она вспоминала родину и Егора. Мне было легче — у меня никого нет, был дядя Леня, его убили немцы… Товарищи дорогие!.. Не могу я говорить и замолчать не могу… Ведь вы — первые… Мы знали, что вы близко, пришла ауфицеринка, сказала: «Не радуйтесь, мы вас всех перебьем». Француженка Колет говорила, что советские возле Берлина, не знаю, кто ей рассказал, но Пауль пришел бешеный и выпустил собаку на Машу Удальцову. Машу привезли из Крыма, она хорошо пела. Нельзя было петь, а она пела про моряков:
У нас была парторганизация. Мы работали с француженками, с чешками. В Октябрьскую годовщину присягали, что останемся верными. Тогда сгазировали Шуру Виноградову. А Зина подожгла лесопилку… Товарищи, неужели я вас вижу? Откуда вы?
— Я из Киева, — ответил один красноармеец, — на Печерске жил…
— Из Киева?.. На Печерске?.. Какое счастье!..
Она сидела на траве, бледная и такая измученная, что люди отворачивались, вздыхали, сжимали кулаки: до чего довели девушку! А глаза Галочки блестели, они были туманными и в то же время яркими, они скользили, по пушистым розовым облакам, по лужайке, заросшей одуванчиками, по лицам солдат. И вдруг Галочка засмеялась.
— Чего смеешься, девушка? — спросил пожилой солдат, которого Галочка поцеловала, когда вышла из машины.
— Не знаю… Я очень давно не смеялась, забыла даже, как смеются… А в Киеве я часто смеялась ни с того, ни с сего. Служила в Главхлопроме, ходила в театр, разговаривала с Раей или с Валей и вдруг начинала смеяться. А когда спрашивали, почему, не знала, что ответить… Вы говорите, что немцы сдались? Ну, вот видите… А вы из Киева, жили на Печерске… Я там часто бывала, там жил дядя Леня… Они нас очень мучили, хотели, чтобы мы им кланялись. А я им не кланялась, я всегда помнила, что я — советская. Я могу теперь смеяться… Я вам сказала, что меня зовут Галина, Галочка. А в Киеве меня прозвали хохотушей… Вот и воскресла хохотуша, милые вы мои товарищи…
Ее повезли в санбат. Она сидела в открытой машине, очень бледная, и улыбалась; потом она оглянулась назад — хотела еще раз проститься с солдатами, и ее лицо закат залил румянцем, а ветер приподымал русые волосы.
30
Американцы должны были приехать восьмого мая в полдень: устанавливали пункты для приема освобожденных граждан различных стран. Осип решил угостить гостей. Домик прибрали, поставили на стол огромный букет. Повар, багровый от жары и рвения, в сотый раз спрашивал: «А что, поросенка они кушают?..»
Майор Смидл был высоким, смуглым, с легкой проседью. Он не знал, как разговаривать с красными, и вежливо улыбался. Капитан Маккорн, напротив, держал себя непринужденно, громко смеялся, размахивал руками, высоко закидывал ногу на ногу и повторял: «Я люблю все русское».
Американцы приехали с переводчиком, который сказал Осипу:
— Мой папа родился в Вильне, он уехал из России еще при царях. Его фамилия Гирштейн, по- американски это Гайрстон. Когда я перевожу, это десятая вода на киселе…
Сержант Гайрстон прибеднялся: он понимал все и добросовестно переводил; его губила только страсть к образным оборотам; он говорил «слово не курица», «ни к улице, ни к городу», «Эйзенхауэр большой туз стратегии, но и Паттон не кушает из лаптя».
Повар напрасно волновался: гости хорошо ели, еще лучше они пили. Ординарец потом рассказывал: «Налили водку в большие стаканы, сидят и прихлебывают, смотрю — снова стаканы полные, я уж убрал все со стола, принес чай, а они еще тянут — как сироп, глядеть и то страшно…»
Маккорн спросил Осипа, как в Москве празднуют победу. Осип ответил, что праздновать, наверно, будут завтра, после того, как подпишут все в Берлине. Маккорн засмеялся:
— А в Америке уже празднуют. Мы, американцы, всегда торопимся.
Осип вспомнил лето сорок второго, степь, мечты Минаева. Тогда они не торопились…