исчезла, бережно задернув занавесь. Я уселся на теткиной подушке, потирая колени и шумно отдуваясь, и стал думать о виконтессе де Сото-Сантос (или де Вилар-о-Вельо) и воображать жадные поцелуи, которыми покрыл бы ее пышные плечи, если бы мог хоть на минуту остаться с нею наедине — пусть даже здесь, в молельне, у золотых ног искупителя.

С этого дня я внес поправки в свое богопочитание и довел его до совершенства. Отныне треска не удовлетворяла меня как средство обуздания плоти: по пятницам, на глазах у тетки, я аскетически выпивал стакан воды и закусывал коркой хлеба. Треску с жареным луком я ел по вечерам, у моей Аделии, и получал в придачу парочку кровавых бифштексов. В ту зиму в моем платяном шкафу висело одно лишь старое пальто — так чужд я стал суетным помыслам; очистив свой гардероб от пошлых шевиотов, я с гордостью водворил туда лиловое облачение братства Крестного пути и пепельную мантию терциариев святого Франциска. На комоде, под цветной литографией Пречистой девы до Патросинио, теплилась отныне неугасимая лампада; каждый день я ставил рядом стакан со свежими розами, чтобы воздух всегда благоухал. И когда тетечка приходила рыться в моих пожитках, она восхищенно застывала на месте перед изображением своей покровительницы, не зная уже, мадонне ли или ей, тете Патросинио, посвящаю я вечный огонь и фимиам свежей розы. По стенам я развесил изображения особо почитаемых святых наподобие портретной галереи духовных предков, чтобы у них искать вдохновения на подвиг добродетели; под конец не осталось на небе ни одного самого захудалого угодника, которому я не поднес бы цветущего букета молебствий. Именно через меня тетушка узнала святого Телесфора, святую Секундину, блаженного Антония Эстронкония, святую Реституту, святую Умбелину, родную сестру прославленного святого Бернарда, и нашу возлюбленную землячку, сладостную святую Василису, чей день празднуется в августе одновременно со святым Гипатием, когда паломники на лодках плывут в Аталайю.

Я стал неутомимым богомольцем. Ходил к заутрене, ходил к вечерне. Ни разу не пропустил молебна перед святым сердцем Иисусовым ни в одной церкви или часовне. Где бы ни выносили святые дары, я был тут как тут, коленопреклоненный. Ни один обряд общего покаяния не обходился без меня. Я отслужил столько акафистов, сколько звезд на небе. Страстная седмица стала предметом самых заветных моих помышлений. Выдавались дни, когда я, еле переводя дух, носился по городу, чтобы поспеть к семи часам утра в церковь св. Анны, оттуда к девяти часам к мессе у св. Иосифа, затем к полуденной службе в часовне Оливейриньи; на минутку остановившись передохнуть где-нибудь на углу, с молитвенником под мышкой, я торопливо выкуривал сигарету и летел к выносу святых даров в приходскую церковь св. Иоанны, затем к св. Энграсии, оттуда на освящение четок в монастырь к таинству пресуществления святых даров в часовню Пречистой девы в Пикоас, потом к вечерней службе страстей господних, с музыкой, в церкви Благодати божией; после этого хватал коляску и еще успевал заглянуть ко Всем мученикам, к св. Доминику, в церковь при монастыре Искупления, в церковь Салезианок при монастыре Марии и Елисаветы; в Монсерратскую часовню на Аморейрас, в часовню Благодати на Кардал-да-Граса, к Фламандкам, к Альбертинкам, на Пену, на Рато, в Кафедральный собор!

Вечером я сидел на софе у Аделии такой вялый и выдохшийся, что она стукала меня кулаком в плечо и восклицала:

— Проснись же, тумба!

Скверно! Но вот пришел день, когда Аделия перестала называть меня даже тумбой. Однажды, одурев от служения господу, я никак не мог расстегнуть ей лиф, и с тех пор всякий раз, как мои ненасытные губы тянулись к ее шее, она отмахивалась и называла меня назойливой мухой… Все это происходило накануне веселого дня св. Антония, когда расцветают первые базилики; шел уже пятый месяц моей праведной жизни.

Аделия стала впадать в рассеянность. Когда я о чем-нибудь ей рассказывал, она вдруг таким равнодушным, отсутствующим тоном говорила: «Да?» — что у меня сердце обрывалось. Потом в один прекрасный день она перестала дарить мне самую лучшую и любимую ласку: сладкий поцелуй в ухо.

Правда, она была по-прежнему нежна… По-прежнему с материнской аккуратностью вешала мое пальто; по-прежнему говорила мне «милый»; по-прежнему выходила в одном капоте провожать меня на крыльцо и, размыкая прощальное объятие, испускала глубокий вздох — драгоценное свидетельство любви… Но поцелуев в ухо больше не было!

Даже прибегая к ней позже условленного часа, я заставал ее еще не одетую, не причесанную, вялую, заспанную, с синевой под глазами. Она равнодушно протягивала мне руку, позевывала, лениво бралась за гитару; и, пока я угрюмо сидел в углу, куря сигарету за сигаретой, и ожидал минуты, когда отворится заветная стеклянная дверь спальни, ведущая на небеса, бессердечная Аделия, сбросив с ног туфли и растянувшись на софе, перебирала струны и напевала вполголоса песни, полные тоски о чем-то далеком, перемежая их долгими вздохами…

В порыве любви я вставал на колени у ее изголовья — и слышал жестокие, леденящие душу слова:

— Отвяжись ты, муха!

Она упорно отказывала мне в любви. То говорила: «Не могу, у меня изжога», то: «Уходи, бок болит».

Я поднимался с колен, стряхивал брюки и отправлялся домой — ограбленный и несчастный, оплакивая в душе те блаженные времена, когда она называла меня тумбой.

Однажды в бархатно-черную, звездную июльскую ночь я пришел к ней незадолго до установленного часа. Дверь была открыта. Керосиновая лампа, оставленная на полу, заливала лестницу светом; Аделия, в нижней юбке, стояла на площадке в обществе молодого человека со светлыми усиками, одетого в щегольской испанский плащ. Она изменилась в лице, он съежился, когда я возник из темноты, рослый, чернобородый, с палкой в руке. Затем, без тени смущения, с правдивой и открытой улыбкой, Аделия представила мне «своего племянника Аделино». Это старший брат маленького Теодорикиньо, сын сестрицы Рикардины из Визеу… Я снял шляпу и дружески пожал уклонявшиеся пальцы сеньора Аделино.

— Весьма рад познакомиться с вами, сеньор, как поживают матушка и братец?

В эту ночь сияющая Аделия снова стала называть меня тумбой и даже вернула отнятый было поцелуй в ухо. Всю неделю я был счастлив, как новобрачный. Стояли жаркие летние дни; в старом соборе Непорочного зачатия начались акафисты святому Иоахиму. В тихий час, когда только начинают поливать улицы, я выходил из дома, веселый, как птица, щебечущая среди ветвей на Кампо-де-Сант'Ана; на пороге светлой гостиной с белыми чехлами на стульях меня встречала моя Аделия в капоте, свежеумытая, пахнущая одеколоном, с чудесной алой гвоздикой в волосах. Что могло быть приятней после жарких дневных часов, чем съесть тарелку земляники, сидя вечером на кухне у окна и любуясь зеленеющими двориками соседей, где сохли на веревках скромные подштанники… В одну из таких блаженных минут Аделия попросила достать ей восемь фунтов.

Восемь фунтов!.. Шагая ночью по улице, я старался сообразить, кто мог бы ссудить мне такую сумму без процентов. Славный падре Казимиро был в Торресе; всегда готовый к услугам Лоботряс — в Париже. Я уж подумывал о падре Пиньейро (к чьим поясничным болям всегда относился с душевным участием), как вдруг из грязного переулка, где шаркает шлепанцами наемная Венера, вынырнул и трусливо прошмыгнул мимо меня Жозе Жустино, богобоязненный секретарь братства св. Иосифа, непорочный тетушкин нотариус!.. Я радостно закричал: «Привет, Жустининьо!» — и с умиротворенной душой отправился на Кампо-де-Сант'Ана, предвкушая звонкий поцелуй, который подарит мне Делинья, когда я с улыбкой вручу ей восемь золотых кружочков. На другой день я с утра пошел в контору Жустино, на площади Сан-Пауло, и сочинил жалостную историю про бывшего соученика, больного чахоткой; несчастный остался без всяких средств и задыхается на соломенном тюфяке в зловонной лачуге на площади Калдас.

— Беда, Жустино, просто беда! У него нет денег даже на тарелку бульона… Я бы рад помочь… Но вот канальство — ведь у меня ни гроша в кармане!.. Я делаю все, что могу: дежурю у его постели, молюсь вслух, развлекаю «Душеполезным чтением»… Вчера я как раз возвращался оттуда… Поверите ли, Жустино, просто жутко бывает ходить ночью по этим улицам. Боже правый, что за трущобы, что за гнусные сцены, какая безнравственность! А эти ступенчатые переулки… Я отлично заметил, что вам было не по себе… Мне тоже! Сегодня утром я молился в тетушкиной часовне за моего бедного товарища, просил господа сжалиться над ним, послать ему сколько-нибудь денег… и вдруг сверху, с креста, до меня донесся голос: «Поговори с Жустино, откройся нашему Жустининьо, он даст тебе восемь фунтов для бедняги…» Я не знал, как и

Вы читаете Реликвия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату