власти над окружающими.
Единственной его страстью была красота.
Возможно, причиной тому послужили обстоятельства его рождения, отяготившие его перекрученным телом, вселявшим лишь жалость в сердца, и лицом, которому женщины предпочли бы навозную лепешку. Возможно. Анализировать корни своей одержимости он тоже не стремился – она была частью бытия, как солнце, ветер и перекошенный хребет. Заинтересовать себя правдой или кривдой, добром или злом, истиной и ложью он никогда не умел. Красота была единственным смыслом его жизни.
Вскоре после того, как он совершил грандиозный прыжок – от собирательства к творению, он создал себе новое «я»: вылепил из себя образ ужасающей красоты, коим был Ма’элКот. Но даже в самые недобрые минуты не было в нем ничего омерзительного. До сего дня.
Вот почему столь отвратительно было для Ханнто-Косы то, что сотворили Они с Верой Майклсон. Оно было уродливо.
Поразительно, безнадежно, убийственно уродливо.
Он не мог закрыть глаз, ибо не было у него очей. Не мог отвернуться, ибо и головы у него не было. Благодаря неотъемлемым особенностям своего бытия он не мог не знать мучительных подробностей бесконечного надругательства над ребенком. Состояние это Ханнто находил нестерпимым, но изменить его не мог никаким образом: он был лишь набором черт, способностей, воспоминаний, лишенным собственной воли, – личина, но не личность.
И все тени отзывались на его омерзение. Несчастный Ламорак мог лишь хныкать. Даже Ма’элКот – прежде бог, а ныне осколок личности, которому поручено было искать связь с рекой, – ненавидел дело рук своих, но остановиться не мог.
Здесь стало так тесно.
Внутренний мир Тан’элКота переполняли, грозя разорвать изнутри, бессчетные, почти бессмысленные людишки: безликие следы безликих толп Земли, крошки практически безвольных рассудков.
Но «практически» – не то же самое, что «вполне»; сама их численность делала совокупную волю толпящихся карликов неостановимой. Ханнто уверен был, что Тан’элКот никогда не стал бы мучить дитя и далее, если б не их нескончаемое давление; но, какие бы сомнения не оставались у него, их смыл людской океан – потоп людишек, которых Ханнто называл про себя просто «
Тан’элКот мог противостоять Им не больше, чем остановить прилив.
Каждый из Них жаждал реки, жаждал того, что река воплощала собою: простора, места, богатства, земли, чистой воды и чистого воздуха, свежей пищи – настоящих, только с дерева, плодов, и настоящих овощей и натурального мяса. Им было плевать, чем за это будет заплачено.
Каждый в отдельности из Них, скорей всего, испытал бы омерзение при мысли о том, чтобы пытать ребенка, любого ребенка – но каждый мог переложить вину за ее страдания на миллионы, миллиарды своих сородичей, так что любой готов был наполнять собою ее душу, покуда совокупное давление непрошеных гостей не порвет ее на кровавые ошметки.
Одну десятимиллиардную долю вины за ее страдания и ужас снести было очень просто.
Так что, когда во лбу ее отворилась крошечная слепящая искра, будто вспыхнувшая в ночном небе единственная звезда установленной связи, Ханнто открыл, что плакать можно и не имея глаз. Из гнева и отчаяния, из любви к красоте, из-за стены между мирами черпал он непривычную мощь. Впервые в жизни он нашел в себе силы сказать: «Нет!»
Он лелеял эту мысль в себе, скрывая от Ламорака и Ма’элКота, и от прочих теней, и от бессчетных, бесчисленных мириад безликих жадных Них, свое тихое «Нет!».
Он был один, а Их – миллиарды. Но он умел ждать и мог терпеть.
Если выдастся ему хоть шанс, он сделает шаг.
8
Две дня кряду ползла баржа вверх по реке. Шестовые подталкивали ее баграми под заунывные песни, волокли нанятые мастером Доссайном по пути упряжки волов. Но наконец баржа встала на прикол у стен Старого города, чуть выше Рыцарского моста.
Добрых полтора дня ушло на то, чтобы получить все потребные разрешения от имперских властей, но за несколько часов инженеры посольства торопливо соорудили огромный поворотный подъемник, возвышавшийся над стеной. У основания его стрелы канат был пропущен через двублочный полиспаст, а на оконечности ее перекинут через одиночный блок, чтобы разделиться затем на четыре цепи, прибитых концами к палубе баржи вокруг того места, где все так же, застыв в противоестественной судороге и сжимая меч, лежал Райте.
Навес над ним снесли, и одаренный чародейской силой монах обходил лежащего по кругу, вырубая кусок палубы под ним при помощи одного из ценнейших артефактов в распоряжении посольства – жезла Клинков, выловленного из реки шесть лет назад и принадлежавшего прежде, согласно поверью, самой Пэллес Рил.
Дамон наблюдал за происходящим со стены, заглядывая в бойницу и машинально почесывая кончики пальцев – сухие, растрескавшиеся, сочащиеся кровью. Он замечал, как поглядывает на него искоса стоящий рядом мастер-хранитель посольства, но принять его всерьез как-то не мог. Что взять с дурака? Кроме того, хранитель всегда выступал против Дамона – еще один из мелочных людишек, что всегда сговариваются за его спиной. Оба молча смотрели, как выплескивается в мир и уходит обратно в фокальный кристалл жезла, иссиня-белый клинок.
Зубец крепостной стены отсырел от стылой росы, и Дамон прижался к нему щекой, чтобы унять лихорадку. С рассвета он ничего не пил; саднило в горле, и глотать было тяжело.
Капитан баржи стоял поблизости, заламывая руки и что-то бурча под нос.
– Грубое решение, – пробормотал мастер-хранитель, наверное, в сотый раз.
Дамон хмыкнул. Да, не слишком изящно и недешево. Зато таким образом они смогут доставить Райте в кладовой склеп, не рискуя ничьей жизнью.