комментируя репортажи из Берлина. У Ланса в голове не укладывалась идея о расщеплении органического единства, коим является город, на две части, ибо эти части обусловливают друг друга и, будучи разделенными, неизбежно останутся ущербными, вследствие чего жители города, коммуникации которого нарушены, будут постоянно сталкиваться с препятствиями, натыкаться на искусственную границу, становясь неполноценными, ущербными индивидами.
Гимназисты соглашались, проклиная русских. Генри соглашался с особенным энтузиазмом, так как прожил все лето неполноценным и ущербным индивидом. Мод была в Рио-де-Жанейро, где теперь проживала ее мать с новым мужем. Генри подрабатывал на транспорте, тренировался в «Европе» и тосковал по Мод больше, чем, по его представлениям, возможно было тосковать. Поэтому с чемпионатом все вышло именно так, как вышло.
Тоска переросла в жуткую ревность. Мириться с существованием B. C. становилось все сложнее, и Генри то и дело видел перед собой этого сильного, деятельного, обладающего немалым весом мужчину в самом расцвете сил. Он предполагал, что B. C., в свою очередь, считает его ничтожеством, сопляком, которому позволили немного поиграть с загадочной Мод, ибо B. C. обладал бесконечной отеческой властью над этой молодой женщиной и вдобавок — тугим кошельком. Именно к B. C. Мод обращалась, чувствуя себя маленькой и слабой, ибо он был опытным человеком, стоящим обеими ногами на земле, человеком с прошлым и будущим.
Генри сходил с ума, думая о том, во что ввязался. Он не понимал, почему не требует большего, почему смиренно делит женщину с другим мужчиной, словно внутри Мод есть собственная Берлинская стена, разделяющая ее на восток и запад, где любовники Мод обитают, лишенные возможности увидеть друг друга.
Мод присылала письма из бесконечно красивого Рио-де-Жанейро: она писала, что скучает по Генри, что вернется к концу августа. Она приехала в тот самый день, когда Генри должен был стать чемпионом Швеции среди юношей в велтере, когда берлинский кризис был в самом разгаре и когда соотношение противоборствующих сил, казалось, вот-вот в очередной раз выведет Европу из равновесия. «Европа» тоже вышла из равновесия — спортклуб «Европа» у Хурнстулля. Виллис через посредников сообщил Генри, чтобы тот держался подальше от «Европы» и от бокса вообще. Виллис обиделся, Генри тоже, но в жизни существовали вещи более важные, чем бокс.
Все произошло не так, как представлял себе Генри. Встретившись с Мод, он почувствовал себя абсолютно опустошенным, душа ушла в пятки. Мод была загорелой и словно бы нечеткой, нереальной. Она внезапно превратилась в мулатку, и Генри нужно было заново узнать ее, исследовать и постичь. Вопреки планам, он не предъявил ультиматума: его впустили в дом, как большую, мокрую, верную собаку, которая жмется у двери в ожидании хозяина.
Осень проходила под знаком Гнева. Не успела Мод вернуться домой и более или менее привести Генри в чувство, не успела Берлинская стена войти в сознание разгневанных людей как факт реальности из кирпича и колючей проволоки, как заголовки газет прокричали о трагедии Хаммаршёльда.
Швеция погрузилась в траур, и если прежде главным мучеником был Дан Вэрн, не допущенный к соревнованиям, то теперь его сменили новомученики, пострадавшие несравнимо сильнее. Казалось, что в тот день, когда тело Дага Хаммаршёльда, разбившегося в самолете, очутилось в миссионерской церкви в центральноафриканских джунглях, мир лишился всякой надежды. Единственный святой, обладавший достаточным авторитетом, чтобы стать новым секретарем ООН, прозаически разбился посреди черного континента, словно какой-нибудь поп-музыкант, и оставил после себя мир, изумление которого быстро перешло в отчаяние и глубочайшую растерянность. На что еще можно было надеяться, если светлый дух, гений, исполненный искренней и чистой преданности человечеству, без предупреждения оставил нас?
Учитель философии Генри, лектор Ланс, был чувствительной натурой, подобной сейсмографу, настроенному на вельтшмерц:[25] во время Берлинского кризиса он страдал невыразимо, с каждым новым камнем в стене все больше погружаясь в скорбь. Казалось, что его реакции рождаются из какой-то механической зависимости, необходимости отвечать на события,
В глубине души никому не хотелось знать, как все обстояло на самом деле. Лектор Ланс вскоре приобрел посмертную репутацию местного святого, став для гимназистов кем-то вроде героя, идеальным образом сочетавшего в себе мужество и ранимость. Он чутко реагировал на проявления зла в мире и признавал собственную слабость, при этом найдя в себе силы, как Хемингуэй, засунуть в глотку ствол ружья и спустить курок. Никто не говорил об этом вслух, но все, кто обладал хотя бы каплей фантазии, понимали, что именно так все и должно было произойти. Такой охотник, как Хемингуэй, не погибает от случайного выстрела из собственного ружья. Так же дело обстояло и с Лансом: он был «изящным матадором на арене жизни», как гласил несколько вульгарный некролог Генри-
Юный Генри Морган скорбел по своему учителю, но сам был осенью шестьдесят первого года как никогда далек от мыслей о самоубийстве. Ему не стать новым Инго или Леннартом Рисбергом — ну и пусть. А вот мысли об убийстве Генри посещали, и нередко. Он вновь оказался на поводке у прекрасной Мод, которая милостиво принимала его тогда, когда это позволяла ее договоренность с В. С. С этим Генри-
Осень прошла в тумане этой удивительной страсти, приближалась зима. Снег пошел уже в ноябре, но тут же растаял. Рождество обещало быть бесснежным. Однако мысли Генри в ту пору были заняты не погодой. Генри думал только об одном, он не мог понять, сколько еще он выдержит в постоянной тени В. С. Он видел этого человека на фотографии — время от времени Генри заглядывал в альбом Мод, будучи уверенным, что та не застанет его врасплох, — а Мод продолжала дарить ему одежду и ценные вещи, которые неминуемо оказывались в ломбарде. Таких вещей было уже немало: благородный портсигар, золотые браслеты, запонки и булавки для галстука с драгоценными камнями. Генри знал, что задолжал круглую сумму, не меньше пары тысяч, и уже начинал беспокоиться. В некотором отношении он продал свое достоинство.
Отправляясь по вечерам к Мод, Генри чувствовал себя ведомым непостижимой силой, которая порой не имела ничего общего с любовью или страстью, словно В. С., человек-тайна, гнал его вперед, подталкивая сзади.
Но стоило Генри оказаться у Мод, как все менялось: здесь он чувствовал себя как дома и забывал сомнения. Они сидели перед телевизором и беседовали, как супруги. Мод говорила, что счастлива, она хотела Генри, она осыпала его похвалами и лестью, и Генри всякий раз принимал это как милость, как приятное прикосновение павлиньего пера: радость и печаль превращались в пустые слова.
Поначалу Генри чувствовал себя рядом с Мод необразованным и невежественным — каковым и был, — как сын служанки, которому не хватало духа даже стремиться к чему-то, работать над собой и желать стать чем-то. Он хотел лишь веселиться, играть на пианино в своем квартете, боксировать и просто жить. Но настоящих испытаний он боялся, сбегал при виде сложностей, сулящих поражение. Однако Мод