поэт, «прови», философ и неудачливый репортер, так и не увидел демонстрации. Он уже погрузился в мир безмолвия, где ему предстояло прожить больше года.

Джентльмены

(Стокгольм, зима 1979 года)

Возможно, в эту минуту, в 1979 году — Всемирный год ребенка, год парламентских выборов — в Стокгольме светит солнце, в Швеции весна. Воздух мелко дрожит от зноя, но в этой огромной квартире, как всегда, холодно. К шторам и драпировкам никто не прикасался уже много недель, а может быть, и месяцев.

«Стань моим Босуэллом!» — неустанно призывал меня Генри Морган вечерами, когда мы сидели перед огнем в чипендейловских креслах — сколько раз мы разводили огонь и мы смотрели на тлеющие угли этой зимой! Генри смаковал слова, наслаждаясь собственным голосом и талантом рассказчика, опьяненный своей неотразимостью и хорошим вином или дешевым коньяком. Я, в свою очередь, терпеливо слушал, взгляд мой покоился на фарфоровых фигурах, изготовленных на густавбергской фабрике и с двух сторон украшающих камин. Я не мог решить, какая из них больше привлекает мое внимание — Ложь или Правда. Одна была красива, другая, по меньшей мере, забавна.

К счастью, я многое запоминал, будучи столь же выдающимся слушателем, сколь выдающимся лжецом был Генри. Он приправлял свои рассказы выдумкой, напоминавшей о давно ушедших временах. Сами братья Морган казались чистой воды анахронизмом. Если бы у нас, как во времена доктора Джонсона, был «Джентльменский журнал», то я непременно связался бы с ним. Но таким явлениям больше нет места в нашем мире. Нет места ни Генри, ни Лео.

Я всегда тайно восхищался мифоманами и лжецами. Есть несколько разновидностей вралей. Мифоманы, постепенно распаляясь, начинают с маленького невинного эпизода и раздувают его в совершенно неправдоподобную сказку. Более скромные мифоманы окружают себя мелкой, спасительной, повседневной ложью, которой не удивишь даже маленького врунишку. Никому не хочется уличать их, а мне и подавно.

Этот письменный стол красного дерева уже наполовину завален книгами, листами и стопками бумаги, которые выплевывает моя печатная машинка. Лишь в нескольких местах сквозь пыль, пятна кофе и сигаретный пепел глухо просвечивает благородное дерево. Корзина для бумаг, украшенная загадочными картами Таро, полна скомканных пачек «Кэмел». Здесь дурно пахнет, здесь пахнет неправдоподобной смесью грязного животного и великой литературы. Томас Стернз Элиот пришел бы в восторг от этой комнаты.

Я уже давно не отличаю день от ночи, не помню дат и потерял счет времени, проведенному в этом добровольном заключении. Телефон молчит, он выключен. Входная дверь по-прежнему забаррикадирована. Прихожая завалена рекламой и утренними газетами, которые я разгребаю всякий раз, отправляясь справить нужду или желая полюбоваться на свое отвратно изменившееся лицо в зеркале с позолоченными херувимами.

Я все еще омерзителен. Волосы, спрятанные под уродливой английской твидовой кепкой, уже отросли, а редкая бороденка — кажется, она мечтает покинуть это исхудавшее лицо, — мне вовсе не идет. Но с едва заметным тиком под глазами я ничего не могу поделать. Он придает лицу особый шарм, но в то же время уродует, и это раздражает, ибо такую цену пришлось заплатить за приключение, с таким ущербом надо смириться. Но мои двадцать пять лет — слишком юный возраст. Я слишком молод, чтобы принять поражение и обреченно констатировать, что сделал свое дело и выброшен за ненадобностью.

Среди прочего хлама лежат белые и коричневые конверты. Они касаются меня так же мало, как летняя погода за окном. Адресатов нет, они бесследно исчезли и даже не объявлены в розыск. Их жизнь продолжается лишь благодаря этому искусственному дыханию, этому литературному мешочку с нафталином для вечной консервации. Я должен продолжать. Пока у меня есть силы, пока я не погибну, пока я хотя бы что-то различаю в лихорадочном тумане, пока я слышу их голоса, пока я чувствую, как их любовь и ненависть искрятся, освещая это сумрачное жилище.

Недавно в одной из газет, лежащих в холле, я увидел лицо, напоминающее Генри Моргана. Это был толкатель ядра из ГДР, чемпион в этом виде спорта. Каким-то образом довольно неприятный раблезианский зверь напомнил мне утонченного джентльмена Генри Моргана. Может быть, дело в стрижке и мощной шее. Рекорд, кстати говоря, составил двадцать два с половиной метра.

Я смог бы без труда написать о братьях Морганах столько томов, сколько уместится на двадцати двух с половиной метрах. Это стало бы достойным памятником им. Я, кажется, напал на след их врага.

Рождественский календарь был старый, пыльный, выцветший; густая ночная синева и звезда, указывающая путь в Вифлеем, усыпанная блестками. У яслей, где усталая Мария и гордый Иосиф выхаживают своего пока безымянного младенца, стоят коленопреклоненные волхвы, пришедшие из далеких стран с дарами: золотом, миррой и благовониями. Эти трое вскоре отрекутся от жестокого Ирода в пользу Сына Человеческого, обманутый император рассвирепеет, вопли женщин, оплакивающих своих умерщвленных младенцев, раздадутся над страной, но мудрецы останутся на свободе, неприкосновенные в своей мудрости.

Рождественский календарь висел в кухне огромной квартиры на Хурнсгатан, Сёдра Мальмен, в семьдесят восьмом году. Три мудреца не сводили глаз с неба в ожидании знака. Это были братья Морганы, а также их покорный и в некоторой степени секретный биограф — я сам. Той суровой осенью Генри приобрел рождественский календарь уже в конце ноября — в старой табачной лавке, где запасы хранились с пятидесятых годов. Он повесил календарь на кухонной стене: это мы, заявил Генри. Заместители, исполняющие обязанности мучеников, дабы облегчить участь человечества. Но нам не грозила гибель, ибо и мы были неприкосновенны в своей мудрости.

Генри Морган предсказывал погоду, прислушиваясь к своим ревматическим суставам, читал знаки судьбы на загрубевших ладонях, находил природные знамения, добрые и дурные предзнаменования, но не всем его пророчествам было суждено сбыться: мы вовсе не были неприкосновенны, как выяснилось вскоре.

После возвращения Лео «из Америки» мы с Генри делали все возможное, чтобы сохранить налаженный распорядок жизни, — лишь это гарантировало нам осмысленное существование, лишь так мы могли убедить себя в том, что нужны миру. Каждое утро Генри вывешивал в кухне листок с распорядком дня: завтрак, репетиция, раскопки, кофе, реп., обед, магазин, позвонить тому-то и тому-то, ужин… — с указанием точного времени каждого события. В каждом листке можно было найти орфографические ошибки: Генри был почти дислектиком — как король, говорил он в утешение. Благодаря распорядку каждый день обретал приятный ритм и наполнялся особым смыслом, как будто у нас и в самом деле была работа, будто мы и в самом деле получали задания, не важно от кого — от высшего разума или от самого обычного начальника.

Лео не мог и не хотел следовать распорядку, он терпеть не мог заранее распланированных дней. Он жил, не задумываясь о будущем, как и в больнице. Каждый новый день приходил зловещим заказным письмом из государственного учреждения. В комнатах Лео пахло благовониями — это был дар Иисусу, Лео мог целый день пролежать в постели, закинув руки за голову и насвистывая монотонные мелодии, глядя в потолок и абсолютно ничем не занимаясь. Такой образ жизни он выбрал, и мы его не трогали, ведь все могло быть и хуже, намного хуже.

После возвращения Лео жизнь переменилась. Генри ходил на цыпочках, боясь потревожить лежебоку, и проявлял чрезмерную учтивость. Может быть, он стыдился своей лжи об американском путешествии Лео, который на самом деле лежал в психиатрической лечебнице. Но меня это не интересовало, и мы не говорили на эту тему.

К концу ноября я с удовольствием констатировал, что написал уже полторы сотни страниц

Вы читаете Джентльмены
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату