Они вышли. Пардальян дрожал, чувствуя за своей спиной эту мрачную дверь. И когда он снова увидел огромную галерею, такую широкую, светлую, веселую, когда увидел окна, через которые струился солнечный свет, а за окнами – цветочные клумбы и зеленеющие верхушки апельсиновых и гранатовых деревьев, ему почудилось на мгновение, что он только что проснулся.
– Преступление этого человека, – негромко сказал Эспиноза, – ничто по сравнению с тем, которое осмелились совершить вы.
Пардальян понял скрытый смысл этих слов.
Это могло означать только одно: пытка, которую предназначили ему, была еще страшнее. Шевалье пришлось собрать всю свою волю в кулак: он почувствовал, как им овладевает ужас. Узник отдавал себе отчет в том, что причина этого ужаса – нервное потрясение, которое он только что перенес. Пардальян с тоской думал о том, что, если Эспиноза не перестанет показывать ему подобные зрелища, его сердце может не выдержать и разорваться от боли и сострадания.
Сделав шагов двадцать, они подошли к следующей двери. Пардальян весь напрягся.
Как и в первый раз, дверь открылась сама. Взгляду шевалье представилась точно такая же келья, внутри которой находились палач-монах и осужденный. Жертва была привязана к деревянному сиденью; одна рука несчастного была закреплена с правой стороны, другая – с левой; все это несколько напоминало распятие. Грудь бедняги была обнажена.
Стоило двери отвориться, как монах начал свою отвратительную работу. Острым лезвием он сделал широкий надрез на груди несчастного и стал заживо сдирать с него кожу. Как и в прошлый раз, раздался ужасный вой, затем жалобы, затем еле слышный хрип: мучитель делал свое дело и жертва теряла силы.
Палач тянул за кожу, отдирая ее от пульсирующего мяса с какой-то кошмарной ловкостью. Он копался своим скальпелем в теле осужденного, постепенно обнажая вены и артерии. Время от времени монах брал пригоршню толченой соли и всыпал ее в огромную кровавую рану. Тогда вопли усиливались, пронзая мозг Пардальяна подобно раскаленному клинку.
Из того, что прежде было человеческой грудью, текли кровавые ручьи. Они обагряли плиты пола и терялись в желобках, назначение которых только теперь стало понятно обезумевшему Пардальяну.
– Идемте, – тем же безразличным тоном бросил Эспиноза.
И вновь повторил с настойчивостью, за которой таилась угроза:
– Преступление этого человека – ничто по сравнению с тем, которое осмелились совершить вы.
Они пошли дальше. В отличие от первой двери, вторая осталась открытой, так что Пардальяна, невольно ускорявшего шаг, преследовали глухие стоны, перемежающиеся с воем. Шевалье почти бежал. Он чувствовал, как в нем растет ярость.
«Черт подери! Значит, вот что мне приготовил мерзкий святоша! Долго ли мне еще смотреть на все это? Эта скотина, по-видимому, поклялся свести меня с ума!»
Эта мысль была подобна вспышке молнии. Она как будто разорвала покрывало, затемнявшее его память. Пардальян внезапно вспомнил слова, которыми обменялись Фауста и Эспиноза после его стычки с Бюсси-Леклерком. Только теперь шевалье стал понятен загадочный смысл прощания Фаусты: «Может быть, ты меня еще и увидишь, но ты не узнаешь меня». В его голове пронеслось: «Господи! Неужели эти двое действительно решили сделать меня безумцем?! Тогда все это придумала именно Фауста! Да! Теперь я вспомнил! Я ведь сам в насмешку посоветовал ей это. И богомерзкая папесса поймала меня на слове… А я- то считал, что знаю ее. И я полагал, что она неспособна на такое злодейство. О Боже! Если Ты есть, сделай так, чтобы я оказался с ней наедине всего лишь на несколько минут. Об остальном я позабочусь сам».
Пардальян шумно вздохнул. Словно бы гора свалилась с его плеч. Теперь он знает, как ему быть. Он должен приказать своим сердцу и нервам стать бесчувственными. Он должен видеть и слышать все и при этом не поддаваться ни жалости, ни страху.
Третья дверь, третья остановка. В келье находился несчастный, которого терзали раскаленными добела щипцами. Бесстрастный монах-мучитель наклонялся над стоящим на огне сосудом, зачерпывал оттуда ложку пенистой беловатой жидкости и медленно выливал ее в зияющую дыру в теле, только что проделанную его щипцами. Это была смесь кипящего масла с расплавленным свинцом и оловом. Человек выл, как дикий зверь, и ревел, как безумный, – может быть, он действительно сошел с ума: «Еще!.. Еще!..» Одновременно с этими воплями слышались жалобы того, с кого заживо сдирали кожу. Его продолжали мучить.
Почувствовав на себе холодный испытующий взгляд Эспинозы, Пардальян собрался с силами, чтобы не выдать своих ощущений. Эспинозу нетрудно было убедить в том, что он совершенно спокоен и полностью владеет собой. Но если бы кто-нибудь, кто хорошо знал шевалье, увидел его в эту минуту, то он заметил бы странную неподвижность его взгляда, землистый цвет его лица, его судорожно сжатые губы и понял бы, что тот делает нечеловеческие усилия, чтобы обуздать свои чувства.
Эспиноза снова медленно произнес: «Идемте!» и снова добавил, что преступление несчастного, который выл и хрипел попеременно, – ничто по сравнению с преступлением Пардальяна.
Безумная прогулка по бесконечной галерее все продолжалась. Теперь отовсюду неслись рев, жалобы, угрозы и проклятия несчастных жертв кровавых отцов-инквизиторов. Четвертой жертве дробили конечности, пятой выкалывали глаза, шестой вырывали язык и терзали на дыбе…
Одна дверь осталась закрытой. Монах отворил маленькое окошко, и шевалье увидел полдюжины кошек, которым долго не давали пить. Теперь, обезумев от жажды, они раздирали своими острыми когтями обнаженного человека.
Все, на что смотрел Пардальян, было плодом изобретательной фантазии какого-то кровожадного безумца. Из открытых дверей раздавались звуки, способные разжалобить даже каменное сердце.
И у каждой двери Эспиноза неизменно повторял: «Идемте!» и сравнивал преступление шевалье с преступлениями агонизирующих мучеников. Все они были невинными младенцами по сравнению с шевалье.
Наконец галерея закончилась. Вместе с ней закончился и этот кошмарный час. Пардальян чувствовал, что, несмотря на все его старания держать себя в руках, рассудок его слегка помутился. И его жалость к этим несчастным жертвам, чьих преступлений он не знал, была так сильна, что она заставила Пардальяна забыть одну вещь: показанные ему пытки должны были убедить француза в том, что весь этот ужас ничто по сравнению с тем, что ожидает его самого.