блестками. — Какая дешевка.
Я глядела, как коричневый бумажный мешок с неуемной жадностью, вещь за вещью, заглатывает тетю Лу — ее просторные балахоны, веселые шарфики и украшения, все эти добрые насмешки над собой, которые моя мать принимала всерьез (ту фиолетовую блузу, например), — и вдруг поняла, что больше не смогу этого вынести. Мне удалось спасти лису: когда мать повернулась спиной, я украдкой сунула ее к себе в сумку. И пошла на кухню, к холодильнику, чтобы в последний раз пообщаться с тетей Лу. Мать ничего не сказала, даже не упрекнула, что я ей не помогаю; было понятно, что меня привели не за этим, а в качестве изощренного наказания за любовь к тете Лу, пока она была жива.
Я нашла в шкафу банку с консервированным омаром и сделала сэндвич. Рядом лежала сумочка тети Лу, и я открыла ее. Я чувствовала себя шпионкой, но знала, что мать непременно доберется и до сумочки, поэтому вытащила кошелек, пудреницу и носовой платок с кружевной оторочкой и характерным тетиным запахом и переложила к себе. Это было не воровство, а спасательная операция: хотелось, чтобы от тети Лу, которую моя мать вознамерилась уничтожить, осталось как можно больше.
Мать, последнее время хандрившая, из-за смерти тети Лу воспряла духом — для нее нашлось дело. Она занялась похоронами, умело, с мрачным удовольствием: рассылала письма, отвечала на открытки и телефонные звонки (все — с работы тети Лу), поместила объявление в газету. Отец был ни на что не годен. Он взял отпуск на несколько дней и бродил по дому, шаркая кожаными бордовыми шлепанцами, путаясь у матери под ногами и повторяя: «Бедная Лу», снова и снова, как больной попугай. Помимо этих слов, он произнес еще только две фразы, обращенные ко мне: «Она, можно сказать, меня вырастила» и «Во время войны она связала мне шерстяные носки. Только они не подошли». Оказалось, что отец был привязан к ней намного больше, чем я предполагала. Тем не менее мне было непонятно, как человек, воспитанный тетей Лу, мог вырасти таким немногословным. Тетя Лу частенько говорила: «В тихом омуте черти водятся» и «Коли нечего сказать, лучше промолчи». Может, дело в этом.
Денег отцу она не оставила. Игроку деньги нужнее — думаю, так рассуждала тетя Лу.
Ее выставили для прощания в похоронном бюро О’Дакра, окружив корзинами белых хризантем (их заказала моя мать). К гробу подходили одинаково немолодые девицы из компании по производству гигиенических прокладок; они громко шмыгали носами, жали руку моей матери, говорили, каким чудесным человеком была тетя Лу. Я на похоронах оскандалилась: чересчур много и громко рыдала.
Бухгалтер Роберт, с опухшими, красными глазами, тоже там был. После службы он пожал мне руку:
— Она непременно с нами свяжется. Мы можем на нее рассчитывать. — Только мне что-то не верилось.
Потом мы пришли домой. Мать сказала:
— Ну что ж, с рук долой.
Следующее, что я помню, — белый потолок гостиной. Я упала в обморок, опрокинув журнальный столик (поцарапан), лампу (шведский модерн, разбита) и отделанную медью пепельницу (без повреждений).
Оказалось, что у меня заражение крови — из-за стрелы: медсестра в пункте неотложной помощи пожалела антисептика. Доктор сказал:
— У нее, должно быть, уже несколько дней температура.
У меня и правда кружилась голова, в ушах звенело, перед глазами плыло, но я думала, что это от потрясения. Меня уложили в постель, вкололи пенициллин. Доктор сказал: хорошо, что она такая толстая («в теле», как он выразился); у него была какая-то своя теория насчет жира и микробов. Мать принесла мне куриный бульон из кубиков, растворенных в кипятке.
У меня началась настоящая горячка, с бредом. В частности, мною владела мысль, что стрела попала мне в ягодицу в момент смерти тети Лу, и ее направила улетающая тетина душа; уведомила меня о случившемся, попрощалась — надо признать, в весьма своеобразной манере. Разумеется, заражение крови в ее планы не входило, но в целом все было весьма в ее духе… Я сознаю, что это глупости, суеверие, но и посей день не могу избавиться от своего убеждения. Тогда я сильно мучилась, терзалась угрызениями совести: как можно было не услышать прощальное послание, а возможно, даже крик о помощи? Мне следовало все бросить и бежать к тете Лу прямо со стрелой в ягодице. Я бы успела. Из далекого далека до меня доносился ее голос: «Шибче едешь — дальше будешь», «Гвоздя недосчитаться — человеку пропасть», хоть я и знала, что обе поговорки неточны.
В моменты просветления и потом, при выздоровлении, я думала о втором тетином послании — завещании. Как его понимать? Значит ли это, что она все же не могла принять меня такой, какая я есть, и, как все остальные, считала уродиной? Ей я тоже не нравилась? Или прагматичная сторона ее натуры подсказывала, что мне же будет легче, если я похудею? Зная мою мечту, она предлагала мне деньги на отъезд, на побег от матери — но при условии моей капитуляции. Так, по крайней мере, мне тогда казалось.
Однажды, сидя в кровати и листая какой-то отцовский детектив, я случайно увидела свое тело. В комнате было тепло, я откинула одеяло, а ночная рубашка задралась. Обычно я никогда на себя не смотрела, ни в зеркало, ни просто так. То есть, бывало, конечно, что я бросала осторожный взгляд на то или иное место, но чтобы все целиком… Зрелище было слишком ошеломляющее. А сейчас прямо на меня глядело мое бедро. Толстое, огромное, оно походило на больной орган, какие бывают на иллюстрациях в книгах про дикие племена; оно уходило в бесконечность, подобно прерии на аэрофотоснимке, только было не зеленым, а голубовато-белым, испещренным реками венозных прожилок. Оно превосходило размером три нормальных ноги. Я подумала: это — мое бедро. И поняла: дальше так продолжаться не может.
Едва встав с постели, я объявила матери, что намерена похудеть. Она не поверила, но я отправилась в центр города, на Ричмонд-стрит, и согласно воле тете Лу взвесилась в присутствии ее адвоката, мистера Морриси, который без конца повторял:
— Она была личность, ваша тетушка.
За время болезни я уже похудела, и мне осталось сбросить всего семьдесят фунтов.
Мне почему-то казалось, что коль скоро я приняла решение, то должна взять и сдуться, как резиновый матрас. Хотела, чтобы все произошло мгновенно, без усилий с моей стороны, и была крайне раздосадована, когда этого не случилось. Я обратилась к волшебным снадобьям моей матери, всем вместе: по утрам принимала таблетки от ожирения, пила слабительное, по полпачки сразу, питалась хрустящими хлебцами с черным кофе, бегала вперевалку вокруг квартала. Разумеется, не обошлось без серьезных побочных эффектов: зверские, ослепляющие головные боли, учащенное сердцебиение из-за сжигателей жира, пугающая четкость зрения. Мир, который так долго был для меня расплывчатым пятном с огромной, но нечеткой фигурой моей матери на переднем плане, неожиданно обрел фокус. Яркий солнечный свет, сочные краски резали глаза. Меня мучили приступы слабости и жуткие рецидивы, при которых я с маниакальной, непреодолимой страстью, будто в трансе, пожирала все, что попадалось на пути, — с ужасом вспоминаю, как съела девять порций жареной курицы, — и останавливалась, лишь когда мой сузившийся желудок начинал протестовать и отсылал съеденное обратно.
Из-за болезни я много пропустила и никакие могла догнать одноклассников; мне было очень трудно сосредоточиться. По утрам я боролась с мыслями об обеде, а после — с угрызениям и совести. Я стала вялой и вспыльчивой; срывалась на подруг, сказала наконец, что не желаю больше слышать об их идиотских бойфрендах; отказалась украшать зал к балу старшеклассников под названием «Апрельские арабески» — была сыта по горло клинексовыми цветочками. Мок оценки покатились вниз; кожа висела складками, как у тяжелобольного или очень старого человека, болтаясь мешковатым спортивным костюмом. В мае у меня состоялась странная, сюрреалистическая встреча со школьным психологом. В голове звенело от голода, мысли заводной мышью метались из стороны в сторону, а я изо всех сил таращила глаза на неправдоподобного ярко-серого человека, который твердил:
— Мы же знаем, что у тебя, Джоан, есть способности. Может, у тебя неприятности в семье?
— Моя тетя Лy умерла, — сказала я и начала неудержимо хихикать — так, что даже подавилась. Остаток встречи он прохлопал меня по спине. Кажется, он потом звонил моей матери.
Дома я проводила долгие часы перед зеркалом. Брови, а потом и рот постепенно занимали все больше места на моем лице. Я неостановимо уменьшалась. Вид толстого человека на улице, еще недавно рождавший солидарность, вызывал омерзение. Песчаная дюна плоти, тянувшаяся от подбородка к