попали в Самару, из Самары переехали в Фергану, где были в эвакуации до конца войны. В армию отца, как иностранца, не брали: власть не верила им, боялась «пятой колонны». Отец знал все тогда о Катыни, где НКВД убило десятки тысяч польских офицеров, а потом отправило в Сибирь польских коммунистов, которые встретили Красную Армию с воодушевлением. Они хотели строить социализм, а поехали в Сибирь умирать в штольнях Магадана и лесах Дальлага. Папа мой где-то работал – то в охране, то в пожарной части. В 1942 году его все-таки призвали в армию, и он поехал на фронт, оставив беременную маму и ее семью в Фергане. При подъезде к фронту эшелон разбомбили, папа был ранен и с тяжелой контузией попал в госпиталь, выжил и приехал в Фергану, где уже родился мой старший брат. Потом его направили в сержантскую школу, где не кормили вообще. Он с товарищем залез в хлебный склад, и за две булки хлеба их посадили на полтора года в тюрьму. Через полгода отправили их в штрафбат и повезли на фронт под конвоем НКВД. Опять бомбили эшелон под Моздоком, опять ранение, госпиталь, и только в 1944 году он попал под Кенигсберг, где в аду боев был ранен в голову и очнулся в госпитале немой, с трясущейся головой и медалью «За отвагу». Про войну он не рассказывал, мемуаров военачальников не читал, ордена и медали не носил и на День Победы иногда ходил ко мне в гости, где мы выпивали за тех, кого нет. Я пытал его, как это было: окоп, атаки, взрывы, – он не отвечал и, если я очень приставал, говорил коротко: «Не еби мозги».

Вернулся он после войны совсем больной, контуженый, заикался. Мама его жалела, устроила директором колхозного рынка, где он начал пить ежедневно. Ему подносили и наливали, взятки он не брал: до смерти боялся милиции и прокуратуры, а подносили стаканчики все подряд. К вечеру он напивался до упаду, часто его даже приносили собутыльники. Мама через полгода приняла меры, забрала его с рынка и устроила в пожарную часть, где было потише, там отец скучал. Вскоре стали открываться артели для инвалидов и кустарей, которые что-то клепали, шили обувь, чинили примусы. Отец стал работать в отделе снабжения артели с милым названием «Возрождение». Много позже это название мешало мне воспринимать искусство Ренессанса. Вместо образов Сикстинской капеллы и дворцов Ватикана всплывали образы инвалидов артели «Возрождение» и засранных кабинетов в халупе, где сидел мой отец. В сейфе у него всегда стояла бутылка водки, лежали луковица и черный хлеб. Это был его обед и ужин. Он пил всегда, отвернувшись от вождей, чтобы не портить аппетит. Он пропадал в поездках, доставая кожу, клей, гвозди, мыло. Ездил с водителем по стране, добывая все это, сидел за столом с другими тружениками по добыче дефицитных материалов.

Работа его была абсолютным творчеством, он был, когда надо, артистичен и обаятелен, но, придя домой, снимал маску и рычал, как зверь, на детей и жену. Его покой был абсолютной величиной, никто не имел права шуметь, мешать спать, ему первому подавали еду. Он никогда не спрашивал, какие оценки у детей, как их здоровье и так далее. Папа прославился тем, что пошел однажды в школу на родительское собрание к нам с братом. Вернулся он довольный и сказал маме, что о нас ничего не говорили плохого. Выяснилось, что он был в другом классе – хорошо, что не в другой школе! Нас он не воспитывал совсем, крутился сутками на работе и по командировкам, в парк с детьми не ходил, иногда порол старшего брата, нас никогда не трогал, но взгляд его приводил нас с братом в трепет. Из газет он читал одно издание – «Физкультурник Белоруссии», где узнавал все, что его интересовало. Читал только детективы, телевизор не смотрел, в театр не ходил, в кино тоже, обожал футбол и ходил на стадион, не пропуская ни одного матча местной команды. Сидел всегда в центральном секторе, в перерыве выпивал. Мнение его очень уважали болельщики, и даже футболисты везде первыми здоровались с ним. Позже на футбол он стал брать нас с братом. Поездка на футбол была для нас крупным событием и приключением. Ехали через весь город, с папой все здоровались, спрашивали прогноз на матч, предполагаемый состав и так далее. На стадионе он садился на свое место, его никогда не занимали. Он болел очень сдержанно, бурно не реагировал, игру понимал, переглядывался со знатоками, в перерыве брал себе водочки и бутерброд, а нам лимонад и пирожные. Однажды он надел новые вельветовые брюки, купленные мамой в Вильнюсе в командировке. Мама всегда одевала его с иголочки, себе ничего не покупала, все – ему: костюмы, рубашки, шляпы. Он очень любил шляпы, они ему шли, он в них был похож на Грегори Пека, звезду Голливуда, и немного на Аль Капоне. В юности он занимался боксом, мог за себя постоять, потом, позже, растерял свой пыл, а перед уходом уже боялся хулиганов и нервничал, когда кто-нибудь в трамвае ругал жидов. Он склонял голову и терпел то, что не мог выносить в молодости. Вельветовые штаны ему нравились, они напоминали ему юность в Польше, где умели и любили фасонить; он был из их числа. Поднимаясь с нами на трибуну, он не заметил кучу говна под ногами, поскользнулся, упал вместе с нами и вляпался в кучу новыми брюками. Домой ехать переодеваться было нереально. Он как мог отмылся в туалете, но пахло от него, как от бочки ассенизатора. Когда мы ехали в переполненном трамвае домой после футбола, возле нас был вакуум. Это была самая комфортная поездка на моей памяти. Приехали домой, мама отмыла нас всех, накормила, положила спать, всю ночь стирала нам вещи. К утру все висело в шкафу, завтрак из трех блюд стоял на столе. Первым был всегда папа, потом дети и в последнюю очередь сама. Когда она спала, я не помню. Не было случая, чтобы, проснувшись, мы застали ее в постели. Даже болея, она никогда не лежала. Папа был красивый мужик и, как я понимаю сегодня, слегка блядовал, но без фанатизма. Мама не следила за ним, не лазила по карманам, не слушала подруг, которые говорили ей про Машку из парикмахерской и Лизку из овощного. Когда он из командировки в Могилев приехал весь в помаде и пьяный, был устроен показательный процесс. Уложив детей спать и накормив отца, она сказала ему, что пусть он уходит, хватит. Он вышел из дома в 11 часов, походил по улице, выпил еще с соседом, вернулся через два часа. Мама его пустила и простила. Он никогда не извинялся и прощения не просил. С нами, с детьми, он разговаривал редко, только в воскресенье на традиционном обеде в четыре часа. Все собирались за тяжелым круглым столом, ели большой обед из шести блюд на белой скатерти, наедались до отвала. Он сидел ровно столько, сколько считал нужным, редко шутил, потом внезапно вставал из-за стола, не прощаясь, уходил спать в другую комнату, и все. Гостей не принимал, в гости к другим ходил редко, друзей приводить в дом у нас было не принято, только дети, а потом внуки, и так до самого ухода. Воскресенье, обед, ущипнуть внуков, поболтать со взрослыми о текущем моменте, выйти из комнаты и к себе в комнату почитать книгу для сна и снова на работу.

В доме никто ни с кем не целовался, не прощался, никаких нежностей. Маму он, видимо, любил за преданность и доброту, но чувства свои не показывал. Я никогда не видел, чтобы он ее погладил, обнял. Только в старости, когда она очень болела, мог погладить ей руку – вот и вся любовь. Он был очень закрытым человеком, друзей не имел, собутыльник из соседнего подъезда дядя Сема потерялся, когда папа перестал пить. Только семья, и больше ничто его не интересовало. Он плохо писал по-русски, образование – четыре класса и пятый коридор, так говорили тогда. Но это был такой коридор жизни, что пять университетов не вмещались в него. Он был мудрым, здравомыслящим человеком с яркой природой. Оценить это я смог только много лет спустя. Его раздражали мои книги по философии и истории, альбомы по современному искусству вызывали смех. Однажды он был у меня в гостях и начал листать альбом по поп- арту, мою гордость. Пролистав его, он сказал, что это херня и выброшенные деньги. Когда я заинтересовался историей религии, он сказал, что все попы, раввины и муллы – «разводящие», по нынешним понятиям, и что Бога нет, если он допустил Освенцим и прочее.

С молодых лет он всегда болел, болеть не умел, боль терпел, лечиться не хотел. Маме стоило титанических усилий заставить его заниматься этим. Он долго лежал в больницах, ездил в санатории, всегда отдыхал один, без семьи, каждый год ездил на курорты. Мама собирала его, отправляла и хотела, чтобы он там выглядел хорошо. С отдыха он не писал, не звонил, фотографий не привозил, ничего не рассказывал. Он был самым главным ребенком моей мамы, и она всегда хотела одного: дожить до внуков и не умереть раньше его, боялась оставить его одного без своей опеки.

Здоровье оставляло его, он уже плохо ходил. На работе его ценили, он достиг небывалых вершин в карьере. Неграмотный, говорящий по-русски с акцентом, не член партии, был замом директора обувной фабрики. Мама гордилась им, советовала ему, и он слушал ее. Машина ему была не положена, но он пользовался машиной лаборатории. Он не мог залезть в трамвай, дойти до остановки для него было пыткой. Каждое утро он стоял у окна в восемь утра и ждал, придет машина или не придет. В этом не было никакого пафоса, просто он не мог ходить. Все в доме замирали в эти минуты и молились за него. Машина приходила, он уходил спокойный и уверенный, и всем было хорошо. Своей машины у него не было и быть не могло. Получал он неплохо, но все уходило на семью. Воровать он мог бы, но боялся власти, наученный еще в войну. Шутить с властью он не пробовал и нам не советовал. Мать крепко заболела раньше его. У нее

Вы читаете О любви (сборник)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату