Вероятно, это была Башня мэрии.
Стекла в переплетах ее отсутствовали, и через готические пустые проемы свистел черный ветер.
Налетал он, по-видимому, с океана и выдувал из города последние искры жизни. Клаус, во всяком случае, не видел в темноте под собой ни единого проблеска.
Только яркая живая луна висела над городом.
Да сияли в ее отражении скаты серебряной черепицы.
А так — ни огня.
В животе невыносимо болело.
Он схватился за один из свисающих сверху канатов, и вдруг мрачный тяжелый колокольный удар обрушился ему прямо на голову.
А потом — второй, третий, четвертый.
Ветер срывал эти удары и уволакивал вниз. Вероятно, многопудовой тревогой ложились они на улицы.
Клаус уже с трудом понимал, что делает.
Но он видел, что в черноте, облепившей весь город, будто свечи надежды, загораются отдельные желтые окна…
13. КЛАУС. ПОСЛЕДНИЕ ТАНЦЫ МАЯ
Как я любил их всех!
Я любил Карла, вихрастого и одновременно прилизанного, как болванка: он сегодня, наверное, целый час возился со своей головой, вероятно, не менее десяти раз за утро, чертыхаясь, мочил волосы и крепко причесывался, но они, высыхая, опять поднимались унылыми жесткими прядями, и поэтому голова казалась плохо подстриженной. Так ему и не удалось с ними справиться. Я любил Косташа, который только что вернулся на место рядом со мной: руки его сжимали диплом, а на твердых вдруг выперших скулах зажегся сейчас румянец волнения. Косташ наверное, тоже переживал. Я любил ленивую рыхлую Мымру: ленточка в глупых ее кудряшках, кажется, немного развязывалась, а под платьем на левом плече розовела выехавшая бретелька. Мымра была очень неряшлива. Но я ничего не мог с собой сделать. Потому что я любил сейчас даже тощего противного Дуремара: он в этот момент вместе с другими учителями находился на сцене и, поднявшись из кресел президиума, монотонно постукивал красным карандашом по обводу графина, треньканье несколько приглушало начавшееся шевеление, неприятный надтреснутый звук почему-то был слышен даже в наших рядах, а к тому же и сам Дуремар, распрямляясь, над залом, горделиво выпячивал пуговицы нового вицмундира: только что появился приказ о назначении его директором школы и, наверное, Дуремар всеми фибрами впитывал незнакомую ему прежде почтительность.
Впрочем, бывший Директор на этой сцене также наличествовал, и хотя он сидел, притулившись несколько с краю, и оливково-серый его вицмундир смотрелся заметно скромнее, чем у председательствующего Дуремара, но была в этой скромности особая начальственная простота — не бросающаяся в глаза, но и видимая в то же время безо всяких усилий, — так монарх иногда позволяет себе одеваться скромнее своих министров, вместе с тем, этой самой непритязательностью своей лишь сильнее подчеркивая прерогативы избранничества.
Тем не менее, Директора я тоже любил.
Но уж самое странное заключалось в том, что я любил даже господина Трефолиса: перед ним стоял пузатый кувшин с рыбьим жиром, и он время от времени, наслаждаясь, отхлебывал янтарную тягучую жидкость. Маслянистые капли сбегали у него по усам, а глаза после каждого такого отхлебывания подергивались мечтательной дымкой.
Это было действительно странно.
Господина Трефолиса я видел вообще в первый раз, и не знал о нем ничего, кроме нескольких фраз, подслушанных в разговоре Мальвины: дескать, это именно то, что нам требуется, но я его все равно любил, и от этой внезапной любви у меня щипало в глазах и свербило в носу, словно туда попала невидимая пушинка.
Я боялся, что я одновременно и чихну и расплачусь.
Что, конечно, было бы ужасным позором.
Однако, к счастью, ни того, ни другого не произошло: Косташ, сидевший от меня по левую руку, неожиданно пихнул меня под ребра локтем и сказал — словно бы уже о чем-то давно решенном:
— Давай пятерку!..
Голос у него был такой, что мне захотелось дать ему в морду.
— Зачем? — спросил я.
И тогда Косташ, удивляясь, повернулся ко мне всем телом:
— Зачем, зачем? Ты что, не помнишь, о чем договаривались?
Брови у него предостерегающе поднялись, а глаза, не имевшие цвета, смотрели холодно и очень требовательно.
Вероятно, он действительно удивился.
Глупо хихикнул дон Педро, оглядывавшийся с сидения передо мной.
— Ладно, — сказал я. — Традиции есть традиции…
И, стараясь не показать колебаний, достал синенькую сложенную вдвое бумажку, сунутую мне сегодня Ивонной, и с невольной тоской посмотрел, как она исчезает в нагрудном кармане Косташа.
У меня было ясное ощущение, что я что-то необратимо теряю.
Причем, вовсе не деньги.
И тем не менее, я любил их всех.
Но, наверное, больше всего я любил сейчас сам этот актовый зал, небольшой и открываемый только по торжественным случаям. Он сегодня был заполнен сверх всякой меры: набились даже в проходы, а у задней стены, где оставалась открытой фигурная дверь, словно родственники на поминках, толпились празднично принаряженные родители. Кстати, там же должна была стоять и Ивонна, но сколько я ни крутил головой, я не мог обнаружить ее среди переминающегося народа. Вероятно, она, как всегда, находилась где-то в задних рядах, и я чувствовал некоторое сожаление, что, быть может, она меня не увидит. Я сегодня был как бы хозяином того, что происходило и мне очень хотелось, чтоб и Ивонна слегка прикоснулась к этому празднику.
Однако, Ивонны не было. Вообще там не было никого из знакомых. И — внезапно зазвучали аплодисменты, и, растерянно обернувшись, я вдруг увидел, что на этот раз со сцены спускается Мымра.
Между прочим, я совершенно не помнил, чтобы ее туда вызывали, видимо, от волнения я как бы проглатывал некоторые кусочки происходящего. Мне даже казалось, что зал немного подрагивает, точно перемещаясь, и отдельные лица слегка расплываются в нерезком тумане. А когда Мымра, переваливаясь будто гусыня, прижимая к груди аттестат, неторопливо уковыляла со сцены и, по-видимому, уже утомившийся Дуремар, наклонясь к микрофону, захрипел сквозь динамики что-то совсем неразборчивое, то я просто не понял у него ни единого слова, и лишь потому, что встрепенувшийся Карл вместе с Косташем затолкали меня локтями с обеих сторон, догадался, что в этом хрипе прозвучала моя фамилия.
Меня словно ошпарило.
Иногда в сладкой дреме, которая накатывает под одеялом, когда сон еще не пришел, но дневная явь уже ощутимо отхлынула, несколько даже стыдясь своих глупых мечтаний, замирая, я представлял себе, что по воле судьбы совершаю какие-то необыкновенные подвиги. Например, что в руках моих оказывается волшебный меч, зовущий к победе, и что я, как легендарный герой, изгоняю из города полчища сарацинов. Или, что возник страшный заговор, связанный с предательством в мэрии, орды диких безжалостных кошек просачиваются в город, и вдруг я, разоблачив этот заговор и ударив в набат, поднимаю встревоженных горожан против очередного нашествия.
Может быть, это была затянувшаяся инфантильность, не знаю. Ивонна, когда сердилась по- настоящему, говорила, что я так, наверное, окончательно и не повзрослею, но какие бы подвиги я себе не представлял, в них всегда присутствовала одна неизбежная сцена: будто бы я иду среди рукоплещущей
