— Здравствуйте, тетя Аделаида, — сказал я.
— А я уже почти ничего не вижу. Слышу: кто-то, вроде бы, шебуршится в квартире, дверь-то я на всякий случай осоставляю открытой. Ты, наверное, Леночку собирался увидеть? Леночка теперь заходит сюда очень редко, — вышла замуж и, естественно, у нее появились другие заботы. Но однако не забывает: звонила позавчера, приглашение вот прислала, какоето у них там важное мероприятие…
Из кармана халата она достала прямоугольную карточку с вензелем и тиснеными буквами. 'В восемнадцать часов, Департамент народного образования', прищурившись, разобрал я. И еще — гораздо более мелким шрифтом: 'Вход только по специальному приглашению'.
То, что требовалось.
— Вы можете дать мне это, тетя Аделаида? — поколебавшись спросил я.
И Аделаида, по-моему, даже с какой-то радостью разжала древесные пальцы:
— Конечно, бери. Передай привет Леночке и скажи — чтобы не беспокоилась…
Она вдруг на секунду как бы застыла, а затем осторожно, совсем, как Елена, дотронулась до меня.
И небесные колдовские глаза ее просияли.
— Ты знаешь, кто ты? — спросила она совсем другим голосом.
— Знаю, — ответил я. — Я — Мышиный король.
— Конец сказки, — сказала Аделаида.
— Конец сказки, — сказал я.
И Аделаида, опять-таки совсем, как Елена, загадочно улыбнулась.
— Прощай, мой дружок, мы больше никогда не увидимся…
И небесная синь в ее выпученных глазах — потускнела.
— Прощайте, тетя Аделаида, — сказал я.
Больше я ничего говорить не стал, потому что у меня начались какие-то мучительные провалы во времени: я вдруг практически без всякого перехода оказался в сумерках дровяного сарая, где по-прежнему пахло щепой, слежавшейся за зиму, и косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели, выхватывали из темноты развороченную в своей верхней трети уродливую поленницу.
Я не мог бы, наверное, объяснить, как я здесь оказался. То есть, я, разумеется, помнил, как я выхожу из квартиры и как очень тщательно прикрываю вслед за собой скрипучую наружную дверь, чтоб она запечаталась плотно и не выглядела для постороннего взгляда незапертой. И я помнил, как я спускаюсь по лестнице и пересекаю колодец двора, полный запаха тополей и — от стекол — расплывчатых солнечных зайчиков. И я помнил, как потом перелезаю через развалины гаража: толстый прут арматуры царапает меня по коленям, и я нехотя останавливаюсь и ногой заколачиваю его в щель между бетонными плитами. Я все это прекрасно помнил. Я даже помнил мелкие, совсем незначительные детали, как, например, обрывок газеты, который белел неподалеку от врытых в землю скамеек, или то, что в окне мастерской, в переплете, не доставало одного из квадратиков стекол: рама совсем облупилась и ее одевали грязные волосяные наросты. Я это помнил. Детали почему-то запоминались особенно хорошо, и вместе с тем, всего этого как бы не существовало, это вывалилось из времени за полной своей ненадобностью, и я заново осознал себя, только стоя перед развороченной желтой поленницей, чувствуя в руках тяжесть страшноватого «лазаря» и негнущимися чужими пальцами передергивая затвор, чтобы дослать в ствол патрон — точно так, как нас учили на военных занятиях в школе. Я, по-моему, в этот момент ни о чем не думал. Я лишь бросил промасленную ветошь обратно, где она находилась, и зачем-то спокойно и тщательно закидал дровами поленницу.
Мне почему-то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения — Ивонна просто спросила:
— Ты когда придешь сегодня домой?
— Приду, — сказал я.
— Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться…
И — пошла, не оглядываясь и, по-моему, даже пришаркивая ногами…
Было в ней что-то болезненное.
Как будто — старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по-видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.
Ощущение от него было тяжелое.
Между прочим, попал я туда тоже не сразу, я не помнил отчетливо улиц, которыми я только что проходил, и не помнил прохожих, шарахающихся и уступающих мне дорогу. «Лазарь» рубчатой рукояткой своей не помещался в кармане, и я, кажется, сколько мог, прикрывал его сверху ладонью. А когда я, наконец, очутился на набережной, сегодня тщательно подметенной, и, работая выставленными локтями, протолкался вперед через скопление любопытных, то вдруг выяснилось, что здание Департамента замкнуто оцеплением и гвардеец, в которого я чуть не уткнулся, грубовато осведомился, чего я тут ошиваюсь.
Видимо, ему не понравилась моя напряженная физиономия, он, во всяком случае, не пропустил меня внутрь, как я ожидал, а довольно-таки нелюбезно начал расспрашивать, откуда я достал приглашение: почему здесь пометка чернилами, да кто именно мне его выдал, а поскольку я не сумел втолковать ему ничего вразумительного, повернулся — наверное, чтобы позвать дежурного офицера.
Я уже вяло прикидывал, нельзя ли мне как-нибудь рвануть мимо него — проскочить, а потом затеряться в числе приглашенных — идея, конечно, была дурная, но как раз в это время уверенный хриплый голос сказал из толпы:
— Пропусти хлопца, зема, что ты к нему привязался?..
И гвардеец вдруг дернулся — одновременно расплываясь и вглядываясь.
— А… это ты, Николаша? Какая встреча!.. Разве ты еще жив? А был слух, что тебя уже давно отоварили…
А Ценципер, внезапно выделившийся из толпы, ухмыльнулся:
— Жив еще!.. Что мне будет?.. А мальца — пропусти, у него мать там работает…
— Ну разве что, мать… — засомневался сказал гвардеец.
И посторонился немного, пропуская меня за линию оцепления.
Я еще слышал, как они некоторое время переговаривались:
— Радиант сожгли, знаешь? — спрашивал басом гвардеец. А Ценципер снисходительно отвечал: Знаю, кто же об этом не знает… — Что теперь будет, без Радианта? — интересовался гвардеец. — А что будет, скорее всего, ничего не будет… То-то и оно, что, скорее всего, ничего не будет…
Голоса затихали.
И вот только теперь я в какой-то степени начал осознавать себя.
Впрочем, видимо, даже не столько осознавать, потому что предшествующие события по-прежнему куда-то проваливались, сколько краем сознания воспринимать, наконец, что вокруг меня происходит.
Я смотрел, как подъезжают к зданию Департамента гладкие черные «волги», ухоженные до раскормленности, и как вылезают из них мужчины в официальных строгих костюмах, и как они привычно оглядываются по сторонам, и как затем, сопровождая женщин, увешанных драгоценностями, величаво и тупо поднимаются по ступенькам, ведущим к парадному входу, и как дубовые, обитые бронзой двери торжественно распахиваются перед ними.
Я все это видел.
И я думал, что если наш мир является словно бы тенью другого, то пускай эта тень исчезнет, как можно скорее. Пусть она растворится, не нужная никому, и, быть может, останется только в неясных