за такую ошибку была бы очень высокой, видимо, жизнь, потому что платить за ошибки всегда приходится жизнью. Собственно, именно Крокодил должен был бы руководить вместо меня сегодняшней акцией, это было бы только логично, опыта у него имелось гораздо больше, чем у всех остальных, но ведь как поставишь руководителем человека, который может рухнуть в любую минуту, например, прямо сейчас: вот понюхает рюмку и рухнет, обваливаясь сознанием, — убивать его можно, резать на крохотные кусочки. В общем, если бы не алкоголь, то цены Крокодилу бы не было. Каратист, лицедей, каких мало, хладнокровная бестия. Как он, например, разыграл припадочного во время парада. Это же надо было видеть своими глазами. Правда, если бы не алкоголь, то и не оказался бы он в нашей своре. А сидел бы себе во Дворце и беседовал бы с Начальником Канцелярии о смысле жизни.
Это уж — точно.
Однако, размышлять на подобные темы у меня сейчас времени не было, наша непосредственная работа действительно уже началась: потому что едва повозка Оттона свернула куда-то за угол и, по- видимому, начала громыхать по камням переулков, еще звонких и как бы просторных от утреннего мороза, как из той же промозглой, слегка оседающей подворотни, будто курица из курятника, замершего в ожидании, осторожно проклюнулась фрау Марта — в тулупе поверх платья с передником — и, в свою очередь убедившись, что окружающая обстановка опасности не представляет, мелко-мелко засеменила вдоль улицы — придерживая хозяйственную корзинку — огибая стекло темных луж и ежеминутно оглядываясь, будто чувствуя слежку.
Кружевной белопенный чепец выбивался у нее из-под капора, накинутого на голову, а застежки сапожек поблескивали медными пряжками.
Фрау Марта торопилась на рынок.
Все было в порядке.
Я облегченно вздохнул.
Теперь только требовалось подождать, чтобы она отошла подальше.
— Еще три минуты, — сказал я Крокодилу сквозь зубы.
Потому что я не хотел никаких неожиданностей.
Это только кажется, что убить человека довольно просто: выстрелил и улепетывай, как можно быстрее. А на самом деле, это — труднейшая, кропотливая операция. И соваться без подготовки тут равносильно самоубийству. А вдруг фрау Марта забыла свой кошелек и сейчас возвратится, чтобы захватить его с комода в прихожей? А вдруг возвратится Оттон, который, как последний придурок, запамятует — куда его, собственно, посылали? Или даже вдруг Старый Томас поднимется обратно в квартиру?
Мало ли, что может случиться.
Три минуты разницы не составляют.
Я даже подумал: интересно, а сам Гансик чувствует, что сейчас его придут убивать? Есть ли у него по этому поводу какие-нибудь мимолетные ощущения? Вот он просыпается, как всегда, от трезвона поставленного в кастрюлю будильника, вот он трет с просонья глаза и нащупывает колодочки шлепанцев желтыми босыми ногами, вот он убирает постель, которая превратилась за ночь в скопище простыней и подушек, а потом раздвигает обвислые шторы и недоуменно таращится в беловатую муть за окном: солнце уже прорезалось, светлая морозная дымка парит над крышами, — интересно, чувствует он что-нибудь в эту минуту: шевеление какое-нибудь в душе, слабое мучительное предугадывание финала, — может быть, у него, как одряхлевший моторчик, внезапно сбоило сердце, а, быть может, бесформенный ужас поднялся к горлу, должен же он хоть что-нибудь ощущать, или все-таки никакие флюиды до него не доходят, и он просто помахивает над головой руками, изображая зарядку, — умывается, обтирает испарину с торса концом полотенца и, по-прежнему, недоуменно таращась, как будто с попойки, раздираясь зевотой, заваривает себе желудевый кофе на кухне.
Кожа у него болезненно смуглая, точно от несмываемого загара, а неровные обручи ребер под ней вздуваются и опадают.
И моргают короткие веки с прямыми, как у собаки, ресницами.
Плоть живет, омывается кровью, впитывает утреннюю прохладу.
Неужели он так-таки ничего и не чувствует?
Трудно поверить…
Меня опять замутило, потому что я, вероятно, слишком подробно представил себе некоторые детали, все-таки не полагается герильеро иметь чрезмерно богатое воображение: подступила опасная тошнота, и во рту появился ужасный металлический привкус.
Хорошо, что намеченные три минуты уже закончились.
— Пора! — сказал Крокодил.
Мы выкатились на улицу.
Уже совсем рассвело, синеватые тени, напоминающие о зиме, поджались к стенам, начинали покапывать с крыш, воробьи, как пернатые демоны, затеяли чехарду на куче отбросов. Солнце было живое и яркое — на мой взгляд даже слишком яркое и слишком живое: резкие лучи его пронизывали буквально всю улицу, чуткий воздух дрожал, и обугленные деревья как будто подергивали спекшимися суставами, — ни одного человека не наблюдалось в искрящейся сияющей дымке, лишь на самом углу, за покосившимся газетным киоском, который, насколько я помнил, ни разу не открывался, терпеливо, как часовой на посту, безнадежно маячил нахохлившийся, наверное, продрогший Креппер, — длинные руки в карманах, лицо до половины упрятано в поднятый воротник.
Он увидел нас и — немедленно, вытащив носовой платок, вытер им якобы запотевшую лысину под вязаной шпочкой, — подавая тем самым сигнал, что все в порядке.
Как мне показалось, не слишком естественно.
Я только поморщился.
Креппер, по-моему, был здесь совершенно не нужен. Какого хрена? Что мы, вдвоем с Крокодилом не справимся? Зачем нам Креппер? Светленькие эти костюмчики, волосы, пахнущие дорогими лосьонами, как-то раз он даже пришел на явку с цветком в петлице, то ли, значит, гвоздику себе воткнул, то ли, значит, едва ли не орхидею. Креппер мне чрезвычайно не нравился. Однако, к сожалению, таковы были правила в нашей группе: в каждой акции участвует по крайней мере один наблюдатель — для страховки, и чтобы можно было иметь потом объективную картину событий. Правила эти, если не ошибаюсь, ввел лично Сэнсэй, после того, как Муха и Тарканчик завалились на ерундовой попытке увести спортивный катер из Порта. Муха тогда погиб, а Тараканчик до сих пор заикается от испуга. Что там произошло, неясно. Вероятно, они напоролись на случайный патруль. Вот тогда обозленный Сэнсэй и ввел это правило.
По-видимому, разумно.
И, вспомнив опять о Сэнсэе, я вдруг почувствовал, что в глазах у меня закипают настоящие слезы. Проклятый Гансик! Выдать такого человека Охранке! Ничего, сейчас мы с ним разберемся.
О Креппере я тут же забыл.
И лишь пересекая дремотный каменный двор, выстланный круглым булыжником и отражающий солнце верхними этажами, я, как и Креппер, поглубже задвинул физиономию в поднятый воротник и, точно так же, как Креппер, нагорбился, чтобы несколько изменить фигуру.
Я не очень боялся, что меня тут узнают, все-таки слишком много времени протекло с тех пор, как я бегал по этому двору мальчишкой — много времени и очень много событий, к тому же за последние месяцы я отрастил себе длинные волосы, чтоб они, начесываясь, закрывали лицо, а недели за две до сегодняшней акции, по совету все помнящего и все подмечающего Крокодила, начал, как дурак, отпускать нелепую редкую бороду, напоминающую козлиную.
Так что, узнать меня было бы затруднительно.
Рисковать я не собирался.
Правда, пока все складывалось довольно удачно, двор мы пробуровили, не встретив ни единого человека, но зато когда, придержав натянутую жесткой пружиной, неудобную дверь, просочились в парадную и, прислушиваясь к каждому шороху, начали подниматься по лестнице, едва угадывающейся во мраке, как уже на втором этаже, точно так же, бесшумно, выступила из темноты бесплотная, как мне показалось, фигура в белой панаме и, нащупывая перила, деревянная облицовка которых была в этом месте оторвана, видимо, немного всмотревшись — как ворона, прокаркала сиплым, срывающимся фальцетом:
— Франц? Откуда ты взялся, мой мальчик? Давно тебя не было видно…
