каким-то судорожным коленом. Даже двум людям там разойтись сложно. А если сталкиваются, например, сразу трое: Галина идет из кухни, я, напротив, из комнаты, и еще, неизвестно откуда, тут же появляется Костик, то некоторое время просто не сообразить, кто кому должен уступить дорогу. Мы в этой квартире явно не помещаемся. И когда в силу каких-либо случайных причин вынуждены проводить дома, все вместе, подряд несколько дней, это превращается в комический и нелепый кошмар, который изрядно действует нам на нервы. Мы все время натыкаемся друг на друга, все время друг другу мешаем, все время тщетно пытаемся куда-нибудь друг от друга укрыться. Однако укрыться в такой ситуации некуда, и мы, как в аквариуме, тычемся в непреодолимые стены.
Так что, в эти дни мне действительно повезло. Не знаю, что там случилось у Галины на кафедре, у Костика в университете (возможно, и ничего, просто – совпадение обстоятельств), но оба они исчезают из дома уже ранним утром и возвращаются часов в восемь – в девять, когда день для меня фактически завершен. Мы почти не разговариваем друг с другом. Они проходят, как тени, почти не затрагивая моего сознания. Я живу в огромной, утрачивающей границы дневной пустоте, как вода, заполняющей все три комнаты, и от непривычного, несколько даже пугающего безлюдья у меня чуть слышно ломит в висках.
За это время мне никто не звонит, никто мною не интересуется, никто ничего не хочет знать. И я тоже никому не звоню и ничего знать не хочу. И постепенно, видимо как результат всех этих усилий, прилагаемых ежедневно, у меня возникает именно то настроение, которое я и пытался у себя вызвать. Мне, конечно, по-прежнему плохо, ужасно плохо, и безнадежность, пропитывающая все вокруг, не становится меньше. Она, как и раньше, подергивает мир серой пленкой. Однако теперь у меня к этому несколько иное отношение. Пленка меня уже не пугает. Непонятно откуда, но образовывается внутренняя уверенность, что дальше жить можно. Можно, можно, как бы плохо все вокруг ни было. Пусть мир разваливается на части, и пусть они громоздятся – дробя друг друга на бессмысленные осколки. Пусть вспыхивает пожар, и пусть сумасшедшие гонят безумных в огненную пучину. Пусть тянет дымом, пусть оползает фундамент дома, где мы все живем. Пусть нет смысла, нет целостности, не видно никакой перспективы. Пусть Мурьян торопливо делает свои мелкие пакости. Пусть все рушится, пусть Выдра, считая, что победила, злорадствует и торжествует. Пусть нет сил, и пусть не хватает даже самой жизни. Однако жить – можно, я ощущаю это каким-то глубинным эхом души. Что-то такое, по-видимому, проснулось во мраке сознания, что-то забрезжило, что-то воспрянуло и неуверенно задышало. Что-то такое, у чего еще нет своего имени, и что можно определить лишь как проблеск надежды. Вот, что я чувствую после четырех дней работы. Это, конечно, не означает, что все мои трудности уже позади. Ощущение, которое во мне зародилось, еще очень слабенькое, неуверенное и, как огонек тонкой свечки, может погаснуть в любую минуту. Его надо непрерывно поддерживать. Его надо специально оберегать, чтобы не задул случайный порыв ветра. В моем случае это значит, что я должен продолжать разборку архива; надо – не надо, потребуется – не потребуется, а каждый день продвигаться хотя бы на крошечный шаг. Это вселяет надежду уже само по себе. Это то, что сформулировал когда-то Вольтер: «Возделывай свой сад». И это то, о чем несколько иными словами писал автор «Истории русской общественной мысли»: «Умирать собирайся, а рожь – сей». И то, что со свойственной ему прямотой ответил Наполеон Бонапарт на вопрос – чем заниматься человеку во время великих исторических катаклизмов: «Занимайтесь своими собственными делами». И наконец это то, что на другом философском уровне выразил Макс Вебер: «Стоицизм в ситуации смерти бога». Бог, видимо, умер или отвернулся от мира, но это вовсе не означает, что одновременно умер и человек. Человек еще жив, и значит любое отчаяние преодолимо. «Сей рожь», «возделывай сад», «занимайся своими делами», которые, вероятно, и составляют суть жизни. И тогда колоссальная пустота, распахивающаяся перед тобой, будет хотя бы чуть-чуть смягчена твоим собственным смыслом. Он, разумеется, не заполнит собой всю вселенную: личный смысл внутри человека, а не среди громадного межзвездного вакуума; он, скорее всего, и не должен пронизывать весь вселенский простор, но он может слегка озарить ту часть пути, которая еще предстоит, может, вопреки и наперекор, снова сделать жизнь – жизнью.
Вот почему, вставая ежедневно без четверти семь, когда за окном темно и электрический свет кажется особенно неприятным, вчитываясь до рези в глазах в мелкий шрифт и также до рези в глазах вглядываясь в экран компьютера, вдумываясь и анализируя материал, пока не начинают скрипеть скрученные напряжением мозги, я даже не спрашиваю себя – кому это понадобится? Данный вопрос меня нисколько не интересует. Кому-нибудь да понадобится: Авениру, Никите, какому-нибудь еще, пока совершенно неизвестному человеку. И я также не задаюсь вопросом – что будет, когда я завершу разборку архива? Что-нибудь там да будет. Что-нибудь обязательно произойдет. Жизнь не закончилась от того, что временно возобладало отчаяние. Если она несмотря ни на что остается жизнью, значит она и продолжена будет так же, как жизнь – внезапно, без предупреждения, какой-нибудь неожиданностью.
И подобная неожиданность действительно происходит. В пятницу, где-то с утра, когда за окном только-только еще начинает брезжить, мне звонит некто Салецкий, директор довольно известной компьютерной фирмы, и, представившись, извинившись за то, что он, вероятно, отрывает меня от работы, вежливо спрашивает не можем ли мы сегодня увидеться.
– Мне рекомендовал обратиться к вам Авенир Ефимович, – объясняет он. – Если, разумеется, вам сегодня удобно.
Я отвечаю, что сегодня меня вполне устраивает.
– Ну и отлично. Например, в четырнадцать тридцать?..
Салецкий оказывается невысоким, излишне полным, но очень энергичным и в голосе и в движениях человеком. Он еще относительно молод. Я бы определил его возраст лет в тридцать пять – тридцать восемь. Для бизнесмена – начало самого деятельностного периода. Хотя нельзя исключить, что в действительности он несколько старше. Просто, насколько я знаю, подтянутость, энергичность, спортивность ныне входят в статусные характеристики людей этого типа. Так что, с возрастом здесь можно и ошибиться. Во всяком случае, движется Салецкий легко, и в его манере общения не чувствуется даже намека на рыхлость.
Офис его тоже производит самое благоприятное впечатление. Это – два этажа во внушительном здании, светлыми зеркальными окнами, выходящем на Фурштадтскую улицу. Внутренние помещения оформлены согласно всем европейским стандартам, то есть – нежные матовые панели под дерево, фурнитура – под старинную бронзу, светильники в виде изогнутых, чуть распускающихся лепестков. В холле – горка цветов. В приемной, расчерченной тонкими дубовыми планками – неизменный аквариум.
Такое же благоприятное впечатление производит и кабинет. Только вместо горки с цветами здесь – плоская, как из загробного мира, чернота телевизора (я полагаю, последней модели), а вместо аквариума – две небольшие картины, написанные яркими красками. На одной – переулочек, залитый солнцем и выводящий, судя по изгибам решетки, на набережную Фонтанки, а на другой – Банковский мостик с грифонами, золотые крылья которых тоже сверкают на солнце. Этот свет, это летнее солнечное сияние художник, видимо, противопоставляет традиционным сумеркам Петербурга.
В общем, на первый взгляд, все нормально, все очень солидно, все как и должно быть у преуспевающего бизнесмена. Мне не нравится только некоторая безликость этого «европейского» антуража. Слишком уж – действительно «как у всех». Слишком чувствуется желание подчеркнуть определенный экономический статус. Современные российские предприниматели, большинство которых пришло в бизнес бог знает откуда – из комсомольских работников, из инженеров, из криминальной среды – вероятно, еще не успели осознать элементарную истину: по-настоящему ценится вовсе не эстетика сходства, которая обезличивает, как человека, так и торговую марку, а эстетика индивидуальности, и именно ее следует культивировать прежде всего.
Однако это – так, замечание в сторону. Я просто хочу сказать, что офис и в самом деле производит внушительное впечатление. Сразу чувствуется, что здесь работают серьезные люди и что они чрезвычайно серьезно относятся к своим обязанностям.
Впечатление это усиливается еще больше, когда Салецкий, усадив меня во вздутое тяжелое кресло напротив себя, и попросив секретаршу, которую зовут Милочка, принести нам кофе и чай – вы что, Валентин Андреевич, предпочитаете? – безо всяких утомительных предисловий, сухо и очень ясно излагает мне суть проблемы.
Если коротко, то заключается она в следующем. Два года назад, когда мы только-только еще начинали заниматься проблемой «ностратического программирования», Салецкий, который был знаком с Авениром через каких-то своих, по-моему, дальних родственников, попросил разобраться, что у него происходит.