справедливости. Это был равнодушный костлявый недобрый старик. Тот, который измерил судьбой всю тщетность усилий. И растратил всю душу. И который за все заплатил. Опустившийся, вялый, разочарованный. Близость смерти копилась в его морщинах.
Он сказал:
— Неужели вы будете убивать? Нет, не верю, на убийцу вы совсем не похожи…
— Это — просто необходимость, — ответил я.
— А затем необходимость станет потребностью?
Гулливер спокойно и бесчувственно затихал. Длился все тот же — август, понедельник. Обгоревшее солнце висело у самого горизонта, и дома, озаренные им, выглядели кровавыми. Пыхал дымом пожар. Задыхалось страшилище на заводе. От свинцовой реки поднимался туман. Небо в куполе явственно зеленело. И по этому бледному зеленому небу, торопясь, поражая безмолвием, как фигуры знамения, растянулись огромные полотнища птиц. Будто черные простыни. Края их замедленно колыхались, и легкие горячие перья непрерывно ложились — на улицы, на ребристую ржавчину крыш, на карнизы, на демонов, на пузатую страшную площадь в земле, где, раскинувшись, изнывала крапива. Гулливер как-то очень нелепо пересекал ее, волоча сандалии, хрупкие локти его качались, точно перебитые железом. А на черепе трепетала прозрачная полумертвая стрекоза. Вероятно, обедала. Хронос! Хронос! Ковчег! Я, по-моему, видел уже эту тягостную картинку. Бегемот. Запах тины. Измятая папка с бумагами. Я тогда пребывал в кабинете у шефа. А потом вместе с ним приколачивал пыльный лозунг над шкафом. Что-то бодрое, что-то выспренно-деревянное. Между прочим, даже окно отыскалось. Где оно и должно было быть, — в торце двухэтажного дома. Совершенно замызганное было окно. Непротертое, серое, обросшее Волосами. Листья жесткой крапивы держали его в тени. Но мне все-таки показалось, что я различаю кого-то за рамами. Кто-то рыхлый, знакомый, испуганный прильнул к ним с другой стороны. Обозначились пальцы. И лицо, как лепешка, — расплющилось. Может быть, по сценарию, я еще находился у шефа?
Впрочем, все это не имело значения. Вообще ничего не имело значения. Пух струился, как снегопад, и крутился, и вскидывался бураном. И из центра такого бурана неожиданно вынырнул худощавый стремительный человек и сказал мне шипящим от ярости голосом:
— Наконец-то!.. Я думал, вы умерли, Белогоров!.. Я ищу вас по городу уже битый час!.. Что случилось?.. Вы струсили?.. Вы пошли на попятный?.. Что вы топчетесь?.. Времени у нас в обрез!..
Он шипел, пританцовывая, и зубы его светились. Удивительной голубизной. И сияли от счастья глаза. А на гладких щеках проступала могильная плесень.
Вероятно, воскрес он совсем недавно.
— Подождите, Корецкий, — сказал я ему. — Две секунды ничего не решают. Вы же знаете: я согласен на все. Просто я хочу быть уверенным. Я хочу быть уверенным — до конца. Только, если я буду
Но Корецкий все так же светился и пританцовывал:
— Путь на Таракановскую уже закрыт… Полчаса или больше… Кажется, там начинается
— А оружие? — сдаваясь, спросил я.
— Ну, — оружие будет…
Серый мятый фургон с полустертыми буквами — «Почта», грязноватый, заметаемый пухом, сиротливо приткнулся у тротуара. Двигатель его, как ни странно, еще сотрясался, но солдат за баранкой натужно остекленел и распяленный офицер рядом с ним тоже замер — наподобие манекена.
Это было то, что нам нужно. Я рванул заржавевший фиксатор замка.
— Кверху, кверху тяните! — шипел мне Корецкий.
Обе створки фургона, обитые жестью, стали медленно расходиться. Приоткрылась тюремная внутренность — доски, лампочка под потолком. Конвоиры у входа, как чучела, выставляли рогатину автоматов. Пальцы на теплом прикладе было не развести.
Я, страдая, мотал головой:
— Вылезайте!..
Одурелые иммигранты выпрыгивали один за другим. Все они были при галстуках, а некоторые — с портфелями. Я увидел среди них своего соседа по гостинице. Впрочем, разглядывать было некогда. Синезубый Корецкий метался по мостовой:
— Что вы делаете?!.. Зачем?!..
К счастью, помешать он не мог.
Я сказал невысокому стриженому седому мужчине, который выглядел солиднее остальных:
— Слушайте меня внимательно! Вас везут к Песчаным Карьерам. Там вы будете расстреляны без суда. Без суда и без следствия. Одновременно. Операцию проводит «Спецтранс». Есть решение — немедленно очистить весь город. Я поэтому советую вам укрыться. Где-то спрятаться, пересидеть. Может, ближе к полуночи обстановка немного наладится…
Стриженый седой мужчина выслушал меня и отступил на шаг.
— Это провокация, товарищи! — громко сказал он, поднимая ладонь. — Нас хотят втянуть во что-то антисоветское! Мы не поддадимся, товарищи! Надо проявить выдержку и дисциплину! Главное, товарищи, — спокойствие! Кто сказал, что нас расстреляют? Ничего пока не известно. Ничего не известно, товарищи! Даже если и расстреляют? Что ж тут такого? Партия знает, что делает!..
Кажется, здесь все было ясно. Пух крутился и вскидывался — образуя буран. Стрелки огромных часов тикали у меня в голове. Мы бежали по тротуарам, сучковатые доски стонали у нас под ногами. — Идиот! — возмущенно шипел мне Корецкий. — Идиот! Милосердие, жалость! Вы так и не научились быть беспощадным!.. — Он, как кошка, отфыркивался. Душный запах земли исходил от него. Запах смерти и тлена. Бежать было тяжело. Угловатый приклад колотил меня по коленям. Автомат был какой-то неприспособленный. Или просто я сам не притерся к оружию? — Перекиньте его на руку! — Шипел Корецкий. Я с трудом догадался, как это сделать. Замотал о локоть ремень. Все равно — мешало ужасно. И давило удушье тревоги. Неужели придется стрелять? Я оглядывался. Группа брошенных иммигрантов все топталась поблизости от грузовика. Перемекиваясь. Будто стадо баранов. Одинаковые, пиджачные. Стриженый седой мужчина ораторствовал, — подаваясь вперед. Вот он коротко, грубо разрубил ладонями воздух и, набычась, полез обратно в фургон. А за ним — остальные. Здесь действительно все было ясно.
— Подождите, Корецкий… — опять сказал я. — Не могу… Задыхаюсь… Мы все время куда-то торопимся… Почему вы решили, что
Корецкий махнул рукой.
— Подумаешь, — сказал он. — Тоже мне, нашли кого защищать. Поколение страха. На что мы годимся? Чем меньше от нас останется, тем лучше.
Он стремительно улыбнулся, осветившись зубами.
— Умирать было больно?.. — после паузы спросил я. — Больно лишь воскресать… — сказал Корецкий. — Почему? — спросил я. — Потому что возвращается память… — сказал Корецкий. — Это — как?.. — спросил я. — Помнишь все, но исправить не в силах… — А вы сами когда-нибудь убивали?.. — спросил я. — Нет, но хочется, — ответил Корецкий.
Он проваливался в землю по щиколотку. Искривившись. Или мне показалось? Мы протиснулись в какую-то узкую щель и перебежали двор, заваленный ветхим мусором. А потом протиснулись в другую узкую щель и перебежали еще один двор, такой же захламленный. Хрустело стекло, шуршали выброшенные газеты. А на выходе из двора громоздились разбитые ящики. Целые горы. Вероятно, тара. Здесь, по- видимому, были подсобки магазина. И Корецкий заставил меня обрушить все эти ящики, когда мы прошли. — Это на всякий случай, — сказал он. — Мало ли кто за нами следит. — Он и в самом деле искривился. Синий рот его уползал куда-то в бок. А глаза разошлись, как изюмины в тесте. Он тащил меня через затертые переулки. Сквозь парадные и сквозь тупички. Я и не подозревал, что в городе есть такие замысловатые
