меня. Наверняка у него это все уже отхронометрировано до долей секунд, оцифровано, соотнесено с предыдущими записями. У меня, конечно, такой техники не имелось. Однако «торможение», как мы его между собой называли, было заметно, по-моему, даже невооруженным глазом. Дважды президент как будто с опозданием понимал о чем его спрашивают, также дважды, перед тем, как двинуться дальше, нерешительно замирал, точно пугаясь происходящего, а на совещании промышленников и предпринимателей, в течение которого его почти все время показывали крупным планом, он в середине своего выступления вдруг выдержал паузу – секунд, наверное, на пятнадцать. И не знаю, как остальным, а мне показалось, что он больше не выдавит из себя ни слова. Он словно забыл, какие вообще существуют слова. Кстати, не думаю, что это поняли телезрители. Все заминки его, все его мелкие колебания, вся его осторожность, будто у рыбака, идущего по тонкому льду, вполне укладывались в манеру «естественного поведения». Президент – живой человек, он тоже может сбиться, не сразу что-то понять, где-то запутаться. Ничего страшного в этом нет. Более того, часто вызывает симпатию. И надо очень хорошо знать его «норму», чтобы почувствовать разницу.
Еще сильнее это было заметно в поведении Агапета. Агапетом мы называли советника президента, который отвечал за политические стратегии. Не бог весть какая конспирация, разумеется, ребенок и то расшифрует, но, как сказала Аннет, все-таки затрудняет прослушивание. Тем более, что наименование «Агапет» ему очень шло: плотненький такой, приземистый, тяжелолицый, с мощными складками кожи, стягивающимися вокруг лысины, с брыльями щек, чуть отвисающими на скулах, как у бульдога. Типичный Агапет, лучше не скажешь. Так вот, Агапет был в этом сюжете весьма показателен. Если президент отставал в своих реакциях на окружающее совсем не на много, то «временной лаг» Агапета просто бросался в глаза. Он оставался на месте, когда все начинался двигаться – стоял, будто столп, не обращая внимания на недоуменные взгляды, потом вдруг спохватывался, вздрагивал, догонял, однако походка была у него – как у плохо собранного Буратино. Или когда требовалось куда-нибудь повернуться: все поворачивались и послушно смотрели в нужную сторону, один Агапет, словно нарочно хотел выказать неуважение, демонстрировал губернатору или директору института лысый затылок. Но настоящий конфуз с ним случился у вертолета. Естественно, что на сейнер президент прибыл по воздуху, а не по воде. И быстрее, и безопаснее, и канители меньше. Так вот, когда двинулись на посадку, Агапет неожиданно остановился у трапа. Никак не мог взять в толк, чего от него хотят. Уперся, как бык, которого тащат на бойню. И ни подсказки, ни вежливые подталкивания не помогали. В ответ Агапет, поматывая головой, лишь нечленораздельно мычал. Впрочем, эту сцену на монтаже явно срезали. О том, что там происходило в действительности, можно было только догадываться.
Таковы были мои самые поверхностные впечатления. Я выключил телевизор и некоторое время сидел – стараясь опять-таки ни о чем не думать. Не хотелось мне ни о чем думать. Ситуация, по-видимому, была еще хуже, чем ее пытался представить Борис. Или, может быть, она так просела за последние несколько дней? Ведь записи президента, которые мы смотрели вчера, были, если не ошибаюсь, недельной давности. Там еще ничего подобного не было. Значит, «торможение» прогрессирует, его нельзя считать выдумками врачей. Это реальный факт. Он говорит сам за себя. И последствия могут оказаться такие, что о них действительно лучше не думать.
К сожалению, не думать – не получалось. Я старался и, тем не менее, видел длинные правительственные коридоры, впавшие в немоту, оглохшие кабинеты, где сидят люди, похожие на манекены, глаза у них – плоские, серые, напоминающие раскрашенную пластмассу, движения – словно разрядились батарейки внутри. Никто ничего не понимает. Никто не может ответить ни на один вопрос. И вдруг бесшумно, точно во сне, пол проседает, взбухает облако душной пыли. А когда она наконец рассеивается, выясняется, что нас уже нет.
Конечно, до этого было еще далеко. Счет шел на недели, может быть, даже на месяцы. Небольшой запас времени у нас имелся. И тем не менее, сидя в кресле перед выключенным телевизором, сжимая подлокотники, так что отдавалось в плечах, чуть опустив веки от солнца, которое заполняло квартиру, я слышал, как утекают в небытие последние минуты нашего существования.
От этого и трясла меня лихорадка.
И мое настроение омрачалось еще одним обстоятельством.
Я знал, с кем мне сейчас предстоит увидеться.
Ритуал встречи был выполнен процентов на двести. Мы крепко обнялись, похлопали друг друга по спинам, с размаху пожали руки и долго-долго, будто приклеившись, трясли их, выказывая неподдельную радость. У меня даже хрустнуло что-то в запястье. А потом отступили на пару шагов и как бы заново произвели зрительную оценку.
Димон, над признать, выглядел весьма и весьма. Куда делся прежний тощий энтузиаст, подпрыгивающий от возбуждения и пылающий верой в науку. Не было больше этого энтузиаста. Димон явно поправился, пополнел, посолиднел, облекся в хороший костюм, скорее всего, зарубежного производства, обрел начальственную осанку, позволяющую смотреть на окружающих сверху вниз; горло его стягивала петля галстука, а бледный воротничок рубашки, казалось, был вырезан из пластмассы – такой он был твердый, гладкий, отточенный, без единой морщинки, со строго симметричными уголками. В общем, какой там энтузиаст! Гораздо больше Димон теперь походил на менеджера преуспевающего предприятия, члена совета директоров, члена правления закрытого акционерного общества. Пиджак, впрочем, он тут же снял, но, что характерно, не бросил его небрежно на спинку стула, как сделал бы в прежние времена, а аккуратно повесил на плечики, снял пылинку, убрал в платяной шкаф. Чувствовалась в этом любовь к вещам, которая раньше не проявлялась.
Затем Димон открыл соседнюю дверцу и из бара, блеснувшего отражениями в глубине, достал бутылку, сплошь залепленную этикетками.
– Выпьешь чуть-чуть?
Это «выпьешь», в единственном числе обращения, меня несколько насторожило.
– А ты?
В ответ Димон сделал трагическое лицо и, согнув указательный палец, постучал им по левой части груди.
– Все, моя цистерна закончилась. Уже полтора года – ни капли...
– Что-то рановато она закончилась, – сказал я.
Димон вздохнул.
– Не от нас это зависит. Как стукнуло микроинфарктом... м-да... прошлой зимой... сразу понял, что надо завязывать... Если, конечно, хочешь еще пожить... Ничего удивительного. Вспомни, как мы с тобой кочегарили...
– Тогда давай – и не будем.
Я не стал ему говорить, что тоже – вот уже более пяти лет совершенно не пью. Правда, в моем случае побудительная причина выглядела иначе. Ни микроинфарктов, ни чего-либо в таком духе у меня, к счастью, не было. Просто, вывариваясь до прихода к Борису в своем хилом журнальчике, где всякие сабантуи, как я уже говорил, устраивались по крайней мере два раза в неделю, я успел насмотреться на тех своих московских приятелей, которые не смогли вовремя остановиться. Зрелище, надо сказать, было весьма впечатляющее. Оно подействовало на меня сильнее, чем все затертые рассуждения о вреде алкоголя. И вот как-то после встречи Нового года, очнувшись в десять утра с головой, как будто набитой горелыми тряпками, я выполз на кухню – Светка что-то пробурчала мне в спину – налил рюмку водки, выжал из пластмассового резервуара остатки чего-то шипучего, глянул на это будто со стороны и вдруг твердо сказал самому себе, что – достаточно. Достаточно, хватит, моя цистерна тоже уже закончилась. Если я в жизни чего-то хочу, эти игры надо оставить. Выпил, помнится, всего передернуло, и на цыпочках, чтобы не разбудить Светку, пошел досыпать. Больше – ни капли, нигде, никогда, ни под каким видом. Сначала, разумеется, было не по себе, потом привык.
– Да... кочегарили будь здоров, – согласился я.
Мы начали вспоминать, как тогда кочегарили. Нет ничего лучше подобных воспоминаний. Димон припомнил, как однажды, таким же летом, когда по случаю отъезда жен в отпуска мы несколько дней весьма интенсивно отмечали это событие, то на вторые сутки свободы я, видимо, окончательно съехав, каким-то образом выбрался на крышу через чердак и во всеуслышанье заявил, что отныне буду здесь жить. Дескать, много воздуха, света, небесный простор. Человек должен жить, видя над собой небо. Изображал Карлсона,