просвещения, царство науки, логическая картина мира!.. Учтите еще, это – первая лекция, на первом курсе. А на математическом факультете весь первый год изучали исключительно философию... Ну и Владимир Сергеевич начинает доказывать, что идеализм, это единственное учение, в котором есть смысл. Почти три часа говорил. И, что самое интересное, те же студенты вместо обструкции встали по завершении и начали ему аплодировать. Вот когда открылось новое время... Потом они протрезвели, конечно, один из них, по фамилии Никифоров, кажется, подошел к Владимиру Соловьеву и говорит: «Вы, господин профессор, наверное, не читали по атеизму таких-то книг? Я вам их дам». Это он говорит Владимиру Соловьеву! А Владимир Сергеевич ему отвечает: «Дорогой коллега, ваш список очень уж примитивный, есть гораздо более серьезные работы по этой теме. Лучше уж я дам вам свой список»... Вот эта лекция и положила начало тому, что в конце XIX столетия русская интеллигенция перестает быть сугубо атеистической. Она начинает задумываться о том, что называется «религиозно-мистическим отношением к миру». Это больше уже не кажется глупостью. Хотя мне, например, в нашей в школе казалось, что в церковь ходят одни дураки. Но ведь точно так же думала и интеллигенция шестидесятых – семидесятых годов. Религия – это что-то для темных народных масс, которые надо переубедить, как-то переучить, прокламацию надо такую составить. Один из зачинателей русского декадентства, Николай Минский, забавно рассказывал; он был народник, а идея у народников была очень простая: составить, знаете, такую таблицу социальной несправедливости, предъявить крестьянам, и – все, революция. И вот эту прокламацию они приносят крестьянину, а крестьянину это, оказывается, не интересно. И вот тогда тот же Николай Минский задумывается: почему это глупого сельского попика, который с трудом связывает несколько фраз, крестьянин слушает и ему верит, а абсолютно точную, абсолютно верную прокламацию, которая представляет собой азбуку социальных наук, слушать не хочет? И ответ был тоже простой. Эта самая таблица социальной несправедливости говорит о том, что требуется для жизни земной, требуется для тела, а сельский попик, пусть даже косноязычный, говорит о жизни предвечной. Вы понимаете, сельский попик, на самом деле, обращался к культурной основе нации – к слову, которое есть плоть божественного начала. И крестьянин-то это чувствовал... Весь Серебряный век начинается именно с этого религиозно-мистического осознания мира, с того, что по-новому начинает восприниматься русская классика. Ну, вы почитайте хотя бы, что Белинский пишет о Достоевском, это – униженные, оскорбленные, сплошь социальная проблематика. А что тогда писали о Тютчеве? Впрочем, о Тютчеве в те времена вообще не писали. Он в этих координатах был не понятен. Это опять же Владимир Сергеевич Соловьев первый создает свое абсолютно гениальное исследование о нем. Исследование о Тютчеве и о Фете. А затем начинает задумываться – о чем, собственно, говорят Толстой, Достоевский? О социальной несправедливости? Разумеется. Но она же столь очевидна, столь бьет в глаза, что и говорить тут, в общем-то, не о чем. Основное у Толстого и Достоевского – совсем другое. Вот, скажем, Аким Волынский, который потом выпускал «Северный вестник», это где печатались Брюсов, Бальмонт, Гиппиус, Мережковский, вот он говорит: Мне смешны наши критики, которые утверждают, будто Достоевский удивительно глубокий психолог; как он верно изобразил психологию преступления. И задает элементарный вопрос. А откуда вы знаете, что он верно изобразил? Вы, что, старушек топором убивали? И дальше делает очень точное замечание. Да, говорит он, действительно, есть знание вне опыта. Если я сам старушек топором не лущил, то, как ни странно, судить о психологии преступника все же могу. Почему? Да потому что основы этого метафизического добра или зла заложены у меня в душе. Карл Юнг, ученик Фрейда, вы его, коллега, вероятно, читали, позже назвал это, извините за выражение, архетипом. Первичное знание, которое изначально присутствует в человеке. Ведь Достоевский велик не потому лишь, что говорит о Христе, он велик тем, что впервые, наверное, осознал суть всемирного зла, его природу, его огромную силу. Мы же были людьми наивными, точно так же, как эти симпатичные Белинский и Чернышевский. Мы точно так же, как они, полагали, что исправь общество – исправишь и человека, измени социальный ландшафт, и человек сразу же станет благообразным. Не станет, это неверно, в любом человеке живет тяга ко злу... Понимаете?.. Это гораздо серьезнее, чем раньше казалось... И вот я, разумеется, затрагиваю только страшную сторону гениальности, но вместе с тем, почему Толстой проигрывает по сравнению с Достоевским? Да потому что Толстой, все его выдающиеся романы заканчиваются оптимистически: Левин познал смысл жизни, Николай Ростов с княжной Марьей живут душа в душу, Пьер и Наташа – сплошная радость, как они понимают друг друга. И он был прав, Толстой, был прав, все образуется, он знает, что в жизни как-то все образуется. Но Достоевский был прав еще больше, потому что прозрел – ужасное, изначальное зло в нашей душе... Вот эта метафизическая основа литературы стала вдруг восприниматься обществом. Религия Толстого и Достоевского – главная тема начала века. Перестали говорить об униженных и оскорбленных, сказали, что да, социальная проблематика, разумеется, необходима, зло, которое может быть устранено, должно быть устранено, однако это дело публицистики, а не литературы. Художник, писатель, философ все-таки говорит об ином...
Я был несколько ошарашен. Мы уже дошли до той самой голенастой трубы на Пятнадцатой линии, пересекли Средний проспект, загроможденный здесь кучами щебня, колотого асфальта, камня, песка, вышли к Большому, сверх всякой меры заполненному транспортом и людьми, и теперь двигались по нему в сторону Съездовской линии, а я до сих пор не мог вставить ни слова. Более того, я даже не представлял, как это сделать. Речь Сергея Валентиновича рождалась абсолютно свободно, точно низвержение водопада, питаемого множеством рек. Сквозь одну мысль немедленно проступала другая, а она, в свою очередь, подразумевала третью, четвертую, пятую, одиннадцатую, двенадцатую. Поток этот захлестывал с головой. К тому же, занимаясь прикладной аналитикой, я привык к концептуальному изложению материала. Это когда в самой разнородной фактуре все-таки присутствует некий внешний сюжет, понимаешь куда он движется, из чего вырастает, виден способ увязывания отдельных элементов между собой. Можно включиться почти в любой его точке, в крайнем случае – сориентироваться по крупным координатам. Здесь, однако, было не так. Здесь был сюжет внутренний, казалось, всплывающий откуда-то из темных глубин, тут же сам распаковывающийся, непредсказуемый, преображающийся на глазах. Будто осуществлялась поразившая меня когда-то идея о том что бог создал мир не единичным усилием, окончательно, далее предоставив его самому себе, а создает непрерывно, заново, в каждый данный момент, и каждый раз этот мир оказывается немного иным.
Сергей Валентинович истолковал мое замешательство по-своему.
– Вы, наверное, думаете какое отношение это имеет к нашему Клубу, к тому, что люди, в общем, думающие, в общем, образованные, несомненно симпатизирующие друг другу, иногда собираются вместе и разговаривают на разные темы? Самое непосредственное, коллега! Самое непосредственное!.. – Он подхватил меня под руку и вежливо повернул – опять-таки в переулок, где я уже проходил минут сорок назад. – Давайте, если вы не против, сюда. Меньше шума, меньше прохожих... А что касается вашего замечания, вы его не высказали, извините, но я вижу по вашим глазам, то я, пожалуй, отвечу на него таким образом. Мы все-таки живем в Петербурге. Вот Андрей Белый в своем романе, который, кажется, всю мифологию в себя вобрал, рассуждая о метафизике зла, говорит, что этот город в действительности – провокатор. Ну, скажем, священник Гапон, помните такого? Замечательный, между прочим, священник, со странностями, конечно, однако искренне верующий, желающий только счастья простому бедному человеку, и вот повел девятого января на площадь – с иконами, с хоругвями, как на праздник, с детьми пошли, потому что верили, и вот, знаете, в этих детей, в эти иконы стреляли... Конечно, в российском сознании, исторически, царь есть образ отца, может и наказать... Но стрелять в детей, в иконы стрелять... Это как бы вечное повторение зла... И потом этого Гапона, несчастного, его же убивают за это... В Озерках, кажется, зверски, на заброшенной даче, фактически, ни за что: не был он, скорее всего, связан с полицией... Еще одно страшное произведение Петербурга... И вот было осознано главное: зло не только в обществе, оно – в человеке, оно не в социальном строе, оно – в наших душах... Такое трезвое реалистическое понимание... Извините за парадокс... Было признано: существует необыкновенная привлекательность зла. Не зря Достоевский писал: «Широк человек, я бы его сузил». А почему широк? А потому что мне ведом как идеал Мадонны, я туда всем сердцем стремлюсь – к добру, к свету, к любви, но мне также ведом и идеал Содома, и к этому черному идеалу я тоже невольно стремлюсь. Темный умопомрачительный хаос, который вопреки нашей воле выплескивается наружу. Когда убивают, поджигают автомобили, грабят, взрывают... Впрочем, это примитивное зло. А вот помните Передонова, это у Федора Соллогуба: мелкий пакостник, там – обои сорвать со стен, плюнуть куда-нибудь. Если он видит что-то красивое, его всего передергивает. Вот это и есть внутренний состав зла. В него так пристально вглядывается Соллогуб, вглядывается Блок. Что пишет