Михаил Гершензон? Был такой критик, начало века, очень активный. Он пишет: «Пушкин знал все». То есть, Пушкин знал это зло, но показывал нам лишь его контуры. Он не представил зло со всей его полнотой. И вот, что дальше: «Андрей Белый уже предъявил его нам в своей первоначальной сути». То есть, Андрей Белый показал зло непосредственно. А Блок чуть позже заметит: «Гений – это искренность». И потому напишет: «Не таюсь я перед вами, / Посмотрите на меня: / Я стою среди пожарищ, / Обожженный языками / Преисподнего огня»... Страшное демоническое начало, из-за чего Арсений Тарковский сказал, что не любит второго и третьего тома Блока, слишком много там дьявольского, потустороннего. Но вот это Блок показал. Он заглянул в этот ужас и показал, что это в нас есть... И вот сейчас новый век, более трезвый, более прагматический, и вот опять возникают эти, казалось бы, умершие утопии: что мы создадим прекрасный общественный строй, промышленность будет у нас, банки будут работать, рыночная экономика, мы все от этого станем лучше. Да нет, конечно же, нет! Ну, построим один завод, второй, третий, четвертый... Остановиться нельзя, производство должно расти. И ничего не получится. Ведь надо сделать счастливым не общество, а человека, вот этого человека – ребенка, соседа, девушку, с который вы, возможно, встречаетесь. Причем здесь «деловая активность»? Чтобы отдельный человек был счастлив. Это ведь труднее всего. Я, например, сообразил это только недавно. Вдруг понял, почему не люблю эту внешне так привлекательную идею, что человек должен приносить пользу обществу. Мне уже в десятом классе, она не нравилась. Я только не мог ничего ей противопоставить. А тут вдруг понял, что мне не нравится само слово «польза». Кстати, в христианстве этого слова нет. Там другой принцип: «пожертвуй собой ради других». Словечко «польза» просто убийственно. Потому что тогда вот эта уборщица, которая подметает в аудиториях, приносит пользы, конечно, меньше, чем я, читающий здесь курс лекций. А тот, кто строит завод, полезней того, кто пишет стихи... Идея пользы плоха тем, что она исчислима. Всегда можно сказать, что тот приносит пользы больше, чем этот. Мы начинаем сортировать людей. Это доведенное до абсурда эхо просвещенческого рационализма. Из него, между прочим, и вырастал Петербург. Не случайно это был город чиновников. «Империя каталогов», как писал маркиз де Кюстин. Но вот что тут удивительно. Петр, не знаю уж по какому наитию, но буквально с первого дня начинает приглашать сюда художников, музыкантов, ученых. Это помимо инженеров и практиков. И сугубо рационалистическое начало вдруг приобретает высокий отсвет искусства. Рождается российская интеллигенция, какой ни в одной стране больше не было. Художники, поэты, писатели, композиторы. Они, знаете, будто «снимают» эту темную силу. Как бы эту интеллигенцию ни уничтожали, тоненькая ведь такая прослойка, она все равно, все равно возрождалась. Наверное, самим духом города. Вот этот Тучков мост, прекрасный, этот Пушкинский дом, ступеньки эти к воде... Быть может, наша единственная надежда... Клуб, где мы собираемся... Ведь после каждой встречи, после каждого заседания становишься немного иным... «Снимается» эта темная сила...
Мы остановились неподалеку от стеклобетонной коробки метро. Близился конец рабочего дня, и по ступеням, ведущим ко входу, медленно, шаг за шагом, вздымалась густая, в три колонны толпа. Будто паломники, карабкающиеся на пирамиду.
Сергей Валентинович на прощанье кивнул.
– Был рад познакомиться... По-моему, мы очень плодотворно поговорили... А что касается Клуба – ужасная, конечно, трагедия... И между прочим, я на другое утро был совершенно разбитый... Наверное – в атмосфере... Магнитные бури какие-нибудь... Вообще, знаете, я так вам скажу. У человека в жизни могут быть только три несчастья. Это – смерть, болезнь и богатство. Повезло тому, кто сумел избежать всех трех...
И он еще раз приветливо помахал рукой – от серого металлического ограждения, за которым скапливались желающие войти.
Хорошо, что до следующей встречи у меня опять было около получаса. Я, по крайней мере, мог отдышаться, придти в себя, немного собраться с мыслями. Правда, собирать мне было особенно нечего. Сергей Валентинович поверг меня в некоторую растерянность. Нельзя сказать, чтобы я до сих пор не имел дела с метафизическим восприятием мира, напротив, главное, как мне казалось, преимущество нашей группы перед другими, заключалось именно в том, что мы почти всегда строили свою аналитику, исходя, хотя бы интуитивно, из каких-то метафизических основ бытия. Мы, хотя бы подсознательно, ощущали, что все наши красивые концептуальные наработки, все наши стратегии, все наше сценирование, якобы опирающееся на объективные исторические закономерности, на самом деле вырастают «из ничего», из аксиоматической пустоты, из смыслового вакуума, где действует принцип неопределенности. Объективность наших построений кажущаяся, конвенциональная, тот же принцип «модельного знания», распространенный, однако, на всю Вселенную. Мир ведь объективен только на обывательский взгляд, стоит в него всмотреться чуть-чуть внимательнее, и он тут же расплывается в тумане интерпретаций. Он действительно вырастает из бесплотного «ничего» и уходит в трансцендентное «нечто». Вразумителен он лишь в своей обозримой, «очеловеченной» части, там, где мы ограничиваем его условными разметками аксиом. Это как с правилами движения на дорогах: пока ты едешь, ты обязан их соблюдать; остановил машину, шагнул за обочину – все, тут уже другие правила, другие законы. Мне это было понятно. Более того, когда в прошлом году мы совместно с Аннет разрабатывали для Федеральной программы книгоиздания концепт «единого чтения», то мотивировал я этот концепт, ни много ни мало, как архетипическим резонансом: врожденные психические структуры, существование которых предположил Карл Юнг, соответственно – врожденное знание, связанное со вселенским универсализмом, типологическое выражение этого знания в мифах, легендах, сказаниях, старая и новая классика как эхо древних космогонических представлений. Чушь, скорее всего. Не думаю, чтобы кто-нибудь из чиновников, подготавливавших решение, понял, что я имею в виду. Да этого и не требовалось.
То есть, метафизики я не боялся. Другое дело, что Сергей Валентинович излагал свою метафизику в неотредактированном формате. Так мне, во всяком случае, представлялось. Он даже не пытался свести ее в какие-либо аналитические концепты, выстроить парадигму, которая придала бы им структурную цельность, наметить границы, связать с факторами текущей реальности. Это было не столько думание, сколько прозрение, не столько логика, сколько трудно уловимые ощущения, рождающиеся, действительно, в каждый данный момент. Вероятно, то самое «непосредственное восприятие истины», о котором когда-то, еще в семнадцатом веке, писал Декарт, «интуитивное знание» Лосского, подразумевающее серию «интенциональных актов», «врожденное знание» Юнга, осуществляемое в процессе непрерывной рефлексии. На меня это действовало угнетающе. Как будто весь мой интеллектуальный ресурс, накопленный за последние годы, все мои опорные факты, ссылки, мысли, цитаты, все, что я буквально по крохам вылавливал в книгах, в разного рода энциклопедиях, в справочниках, статьях, газетах, на конференциях и семинарах, все, чем я, наверное, не без оснований гордился, в действительности ничего не стоило. Оно превращалось в пыль. Оно обесценивалось той странной легкостью, с которой Сергей Валентинович оперировал знаниями более высокого уровня – вынимая их будто из воздуха, складывая в смысловую картинку. По сравнению с ним я выглядел первоклассником, который гордится тем, что выучил таблицу умножения.
И было еще одно угнетающее обстоятельство. В середине нашей беседы у меня вдруг возникло ясное ощущение, что за нами следят. Точно так же, как вчера утром на Московском вокзале. Еще больше оно усилилось когда мы с Сергеем Валентиновичем распрощались и я остался один. Причем я ведь не отношусь к тем людям, которые спиной, затылком, всей кожей чувствуют на себе чужой взгляд и потому могут сразу определить, что за ними установлено наблюдение. Никаких таких способностей у меня нет. А вот сейчас казалось, что лицо мое разогревают невидимые лучи, тревожное дуновение ползет по лбу, по щекам, по шее, стекает на грудь, проникает в артерии, заставляет вздрагивать сердце. Казалось, что на меня смотрят сразу изо всех пустоглазых окон, из-за всех занавесок, из всех подворотен, парадных, из проезжающих по проспекту машин, что за мной наблюдает само дымное небо, а половина прохожих, спешащих неизвестно куда, поглядывает украдкой в мою сторону. Это походило на приступ шизофрении. Или, может быть, так отозвался мой второй шаг в Сумеречную страну? Гадать было бесполезно. Оставалось лишь осторожно двигаться дальше – не теряя бдительности, принимая открывающийся пейзаж как он есть.
Я только вздохнул...
Следующий разговор, впрочем, дался мне нисколько не легче. Отец Серафим, о котором из тех же находящихся в папке справочных материалов я знал, что он – православный священник, кандидат богословия, автор ряда книг и статей, преподаватель Санкт-Петербургской Евангелической академии, к счастью, пришел на встречу не в рясе, чего я несколько опасался, а во вполне умеренном цивильном