теплой погодой, отчасти потому, что в доме всегда было холодно – может быть, тому виной был ветер из леса. За спиной я услышал ее реплику:
– Должно быть, еще одно дурацкое письмо. Так оно и случилось, но не в том смысле, что думал я (и она). Листок дешевой бумаги в линейку из школьной тетради. На нем напечатано:
Знакомо по фильмам; я сразу представил свою грудь в перекрестье прицела. Вокруг никого не было, и я какое-то время стоял, опершись на ящик и пытаясь успокоиться. За прошедшие дни мне дважды звонили и молчали, дыша в трубку луком и пивом. Я подозревал, что причиной новых слухов стало исчезновение польской девушки, и Тута Сандерсон подтверждала это своей возросшей подозрительностью. Тем не менее, она продолжала приходить как обычно.
Подходя к дому, я увидел, что она смотрит на меня в окно. Я хлопнул дверью, и она тут же отвернулась и притворилась, что протирает шкаф.
– Так вы не узнали машину?
Ее пухлые руки ритмично двигались; им в такт колыхалась нижняя часть спины.
– Он не из долины. Я тут все машины знаю, – она искоса взглянула на меня, сгорая от желания узнать, что было в ящике.
– Какого он был цвета?
– Весь в грязи. Я не видела.
– Знаете, миссис Сандерсон, – я говорил медленно, чтобы до нее дошло, – если это ваш сын или его друзья пришли сюда ночью и включили газ, они покушались на убийство. Закон строг к таким вещам.
– Мой сын не подлец! – гневно прошипела она.
– Вы это так называете?
Она отвернулась и начала стирать пыль с тарелок так свирепо, что они дребезжали. Через некоторое время она удостоила меня разговором, хоть и не поворачиваясь ко мне:
– Люди говорят, что случилось еще кое-что. Гален Говр скоро до этого докопается. Он ведь знает куда больше, чем говорит. Пол Кант морит себя голодом в доме его матери, чтобы люди знали, что он сидит там и ничего такого не делает.
– Представляю, как эти ваши люди веселятся, – заметил я. – Я им просто завидую.
Она затрясла головой, и я с удовольствием понаблюдал бы за этим еще, но тут зазвонил телефон.
Я положил листок бумаги на стол и поднял трубку.
– Алло! – молчание, тяжелое дыхание, запахи пива и лука. Не знаю, правда ли я чуял эти запахи или просто я ожидал их от людей, которые набирают номер и молчат. Тута Сандерсон украдкой читала записку.
– Ты осел, – сказал я в трубку. – У тебя вместо воображения кусок дерьма.
Звонивший повесил трубку, и я невольно рассмеялся, увидев выражение лица Туты Сандерсон. Она была шокирована. Я рассмеялся снова, чувствуя глубоко в горле что-то черное и горькое.
Дверь крыльца хлопнула, но я ждал у окна, пока не увидел, как она уходит по дороге с сумкой, болтающейся на плече, и с кофтой, перекинутой через руку. Я вышел на крыльцо и посмотрел в сторону леса. Все было тихо; казалось, жизнь в такую жару остановилась. О том, что это не так, говорило только тарахтение трактора Дуэйна на дальнем поле. Я сошел с крыльца, вышел за калитку и пошел к ручью.
У ручья все так же кричали лягушки и настраивали свои скрипки сверчки. Я стал подниматься по холму; вороны с карканьем вылетали из зарослей альфальфы, как черные молнии. Пот потек у меня по лицу, рубашка прилипла к спине. Я дошел до леса и ступил под сень деревьев.
Она уже дважды вела меня этим путем. Наверху перекликались птицы. Солнечный свет падал вниз, разбившись на прямые лучи, как бывает только в лесах и в соборах. Серая белка спрыгнула с ветки, прогнувшейся под ее весом, на нижнюю, как человек, спускающийся по эскалатору. Под ногами у меня пружинил слой игл и листьев. Как во сне, лежа на полу, я продирался сквозь дебри папоротника и перелезал через поваленные деревья, ощущая мягкость гниющей древесины.
Как во сне, я продрался сквозь брешь в плотной стене деревьев и очутился на поляне. После полумрака леса яркий солнечный свет казался свирепым, полным жестокой энергии. Гудение насекомых волнами плыло над поляной.
В центре, на выжженном месте, еще краснели угли, как в печке у Ринн. Это было тепло Алисон. Старина Говр соврал насчет Дуэйна и моей кузины. Или соврал сам Дуэйн.
Странно, что во сне мое путешествие казалось необычайно реальным, а в реальности оно было похоже на сон. Я подумал, что поляна, где я во сне встретил ужасающее подобие Алисон Грининг, хранит ее присутствие, и не отсюда ли дует холодный ветер в старый бабушкин дом? Но теперь я надеялся не увидеть ее, а приблизиться к ней, к ее духу, который незримо витал здесь. Я стал вспоминать, как мы с ней ходили на холм раскапывать индейский курган, как она мечтала стать художницей (а я, естественно, писателем), и это, казалось, крепче связывало нас. Оказалось, я помню гораздо больше, чем считал, что вся моя жизнь, в сущности, выросла из нее. Однажды утром, после очередной страдальческой сцены с Тутой Сандерсон, которая приняла от меня семь долларовых бумажек и молча отложила две, я поехал через Миссисипи – замечательный американский пейзаж с зелеными спинами островов на могучей глади реки, – в Аризону, штат Миннесота, за любимыми пластинками Алисон. Если бы их там не оказалось, пришлось бы ехать в Миннеаполис.
Альбомы пятидесятых теперь редкость. В магазине грампластинок я ничего не нашел, но потом обнаружил в подвале комиссионный отдел. Среди разлохмаченных конвертов со славными некогда именами золотом сияли два диска, увидев которые я ахнул так громко, что появившийся продавец спросил, все ли со мной в порядке. Одной из них была пластинка Дейва Брубека (“Оберлинский джаз”), которую, как я помнил, Алисон обожала; другая была настоящим сокровищем. Квартет Джерри Маллигена, который Алисон всячески мне нахваливала – тот самый альбом с обложкой работы Кейта Финча. Продавец запросил за оба диска пять долларов, но я заплатил бы и в десять раз больше. Ведь эти пластинки приближали Алисон ко мне.
– Что это вы все время заводите? – спросила Железный Дровосек, стоя на крыльце в субботу вечером. – Это что, джаз?
Я отложил карандаш и закрыл рукопись. Я сидел на старом диване, и оранжевый свет керосиновой лампы размывал ее черты, и без того неясно видные за занавеской. На ней были рубашка и брюки, и в этом колеблющемся свете она выглядела более женственной, чем когда-либо раньше.
– Папа в Ардене, – сказал она, – на каком-то собрании. Его пригласил Ред Сандерсон. Звали только мужчин. Это, должно быть, продлится не один час. Я услышала, что вы заводите музыку, и пришла.
Она вошла и села рядом со мной в кресло-качалку. Ее босые ноги покрывал густой загар.
– Так что это за музыка?
– Тебе нравится? Она повела плечами:
– Что это сейчас играет?
– Гитара.
– Это гитара? А дальше... а, знаю, это что-то вроде трубы. А это саксофон, верно?
– Да. Баритон-саксофон.
– Ну вот. А вы говорите, гитара, – она сама засмеялась своей шутке.
Я улыбнулся в ответ.
– Черт, Майлс, как здесь холодно.
– Это из-за сырости.
– Да? Майлс, а вы правда украли что-то у Зумго? Пастор Бертильсон говорил об этом в проповеди.
– Значит, это так.
– Странно, – она оглядела комнату, качая головой. – Слушайте, а ведь эта комната такой и была. Когда была еще маленькая, при жизни прабабушки.
– Я знаю.
– Здорово, – она продолжала изучать комнату, – здесь были еще фото. Где они?
– Мне они не нужны.
– Ох, Майлс. Я прямо не знаю. Вы еще хуже, чем Зак! Иногда мне и правда кажется, что вы