— Гашеная. Штрайф из трех…

И так далее.

В черновике происходит между сэнсеем и его сыном. В чистовике вместо этого разговора идет рассказ о часах: «Но главным образом, он (я имею в виду — сын) давно и безуспешно охотится за Тенгизовыми старинными часами. С ума сходит по этим часам, с каждым приездом предлагает за них все больше и на ломаном своем русском (каша во рту) умоляет папочку (Daddy) помочь Тенгиза уговорить. Daddy вежливо уклоняется, Тенгиз — тоже, и через полгода все повторяется сначала. Кроме этих часов, по-моему, ничто с сыном его не связывает. Чужие, вежливо безразличные друг к другу люди».

Лирическое отступление № 4 «Чия-то дочь» в окончательном варианте расположено после пятой главы. При правке его планировалось поместить после четвертой главы, а вот в черновике его вообще нет, а рассказ о «Злобной Девчонке» идет в самом конце повествования.

Отсутствует в черновике мнение (диагноз) сэнсея о своих учениках, этот отрывок появляется только в чистовике:

Он ткнул окурком в блюдечко — с ненавистью, словно это был глаз заклятого врага.

— Вы ленивы и нелюбопытны. Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы — остановились. Вы стоите. В позе. Или — лежите. Вы сделались отвратительно самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ — даже самые недовольные из вас…

Тенгиз рассказывает Ольге о Ядозубе. В черновике было просто: «он всех нас ненавидит». Но чтобы разграничить неприятие людей Тенгиза и Ядозуба, Автор вставляет в диалог:

— Ну и что? Ты тоже всех ненавидишь.

— Неправда. Меня просто тошнит иногда. А вот он — да — ненавидит.

И чуть позже опять же правится состояние Тенгиза: «заряженный мучительной ненавистью, как несытый дьявол» на «заряженный мучительным отвращением к себе и ко всему этому миру».

Отсутствует в черновике «Лирическое отступление № 5. Отец Ядозуба, или Большие дети — большие неприятности».

«Лирическое отступление № 6. Жизнь продолжается». Этот текст складывается из нескольких частей, разнесенных в черновике в разные места. Переносится из главы «Ночь патриарха» рассказ Винчестера о супруге сэнсея:

Я ничего толком не знаю об ее болезнях. Знаю, что был у нее рак. Вырезали. Знаю, что она ждала возвращения этого рака потом и, наверное, ждет его и сейчас. Я помню ее молодой и прекрасной. Я был влюблен в нее по уши, как и все мы, вся наша бригада. На наших глазах она превращалась в сухую крючконосую ведьму с длинной белесой щетиной на подбородке.

Однажды — она как раз вернулась домой после второй операции — я подслушал случайно, как она сказала ему с ужасом: «Вот это вот — я, посмотри». Это было на кухне. Потрошеная курица лежала на кухонном столе — белая, голая, с пупырчатыми ляжками и бесстыдным черным отверстием между ними… «Потрошеная курица, — сказала она с ужасом и повторила: — Кура потрошеная…» Именно с той поры она и начала пить.

Бесконечные карточные пасьянсы за кухонным столом. Наливки. А потом и обыкновенная водочка — по бутылке в день, а потом и по две… На голове — скоба наушников, на клеенке — россыпь карт, полупустая бутылка и стакан — обыкновеннейший вечерний натюрморт. Я думал, она слушает музыку, но однажды, когда она заснула, уткнувшись лицом в клеенку, я осторожно снял наушники и послушал — чистый детский голосок выводил там: «Аве Мания грацья плейна Доминус тейкум бенедикта ту ин мульерибус ет бенедиктус фруктус вентрис туи Йезуе…» И детский печальный хор подхватывал: «Санкта Мария матер деи ора про нобис пекаторибус…» А потом тишина, космическое молчание и снова — «Аве Мария грацья плейна…» Я позвал его, и он с трудом дотащил ее, волоком, до постели — она была уже худая, но большая и все еще тяжелая тогда. Это теперь она съежилась, как мертвый воздушный шарик.

Перенесен и дополнен монолог сэнсея (здесь он — часть рукописи сэнсея), который он произносит в больнице жене (Роберт слышит его урывками):

— …Ничего не изменится, пока мы не научимся что-то делать с этой волосатой, мрачной… наглой, ленивой обезьяной, которая сидит внутри каждого из нас. Пока не научимся как-то воспитывать ее. Или усмирять. Или хотя бы дрессировать… Или обманывать… Ведь только ее передаем мы своим детям и внукам вместе с генами. Только ее — и ничего кроме…

<. >

— И вот ведь что поразительно: все довольны! Или — почти все. Недовольные — стонут, плачут, молятся, бьются в припадках человеколюбия, и ничего не способны изменить. Святые. Отдающие себя в жертву. Бессильные фанатики. Они не понимают, что воспитанные никому не нужны. Пока — не нужны…

<…>

— …Это как неграмотность, понимаешь?.. Тысячелетиями неграмотные люди были нормой. Понадобилось что-то очень существенное изменить в социуме, чтобы грамотность сделалась нужной. И тогда, как по мановению жезла Моисеева, за какие-нибудь сто лет все стали грамотными. Может быть, воспитанность тоже пока социуму не нужна? Ну, не нужны нам терпимые, честные, трудолюбивые — нет в них никакой необходимости, — и так всё у нас ладненько и путем.

<…>

— … И что-то загадочное и даже сакральное, может быть, должно произойти с этим миром, чтобы Человек Воспитанный стал этому миру нужен. Человечеству. Самому себе стал нужен. И пока эта тайна не реализуется, все будет идти как встарь — поганая цепь времен. Цепь пороков и нравственной убогости. Ненавистный труд в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход ненавистных законов… Пока не потребуется почему-то этот порядок переменить…

И дописывается в чистовике в это же лирическое отступление разговор Роберта с сэнсеем о Вадиме:

Сэнсей вдруг спросил (не оборачиваясь, все так же — лицом в стену):

— Вы тоже меня осуждаете, Робин?

— А як же ж, конечно, — сказал Роберт. — А за что, собственно? — Но он уже насторожился — голос сэнсея ему не понравился решительно.

— За то, что я учинил с Вадимом.

— Вот как? Вы что-то учинили с Вадимом? — Роберт все еще пытался держать юмористический тон, хотя сомнений уже не оставалось, что речь пошла о серьезных вещах. И вдруг — понял.

— А вы не заметили?

— Заметил, — медленно сказал Роберт. — Только что.

— Вы считаете, это было слишком жестоко?

— Какая разница, что я считаю, — пробормотал Роберт. А может быть, и не пробормотал вовсе, а только подумал.

(«…Вы ленивы и нелюбопытны. Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы — остановились…»)

Лицо Вадима вдруг вспомнилось, не лицо, а физиономия — мокрая, зябкая, с просинью, физиономия непристойно, до омерзения перепуганного человека. (Стоило оно того? Наверное…) И запах псины от него… И голос его — искательный голосишко битого холуя…

(«…Вы сделались самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ — даже самые недовольные из вас…»)

…И потому надлежит нас иногда пришпоривать? Шенкеля давать? Дабы не застоялись? Наверное. Если человека не бросить однажды в воду, он никогда не научится плавать, хотя умение плавать заложено в нем самим Богом. И если не гнать нас, пинками, к зубодеру, — так и будем ведь ходить с дырками в зубах…

Какая, впрочем, теперь разница. Он сделал это, он добился своего, а теперь мучается. Вадим, небось, ходит гоголем: он победитель, и все зубодеры позади. А этот странный старик мучается, к» тому что не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату