попам и игуменам, а кончив дела, всегда читал хоть две-три странички из мудрых творений древних язычников или святых отцов, а иногда мирские иноземные книги. Платон, Аристотель, Овидий, Петрарка, Дант и Мильтон[165] стояли на полке в келье владыки для повседневного чтения.
Но последние дни опрокинули мудрый порядок. Макарий все ночи подряд отдавал размышлениям о мятеже. Он видел, что воевода «на крике сорвал голосок» и робко умолк перед лицом посадских «кликунов». Город подпал под влияние мятежников. Что это были за люди? Макарий не знал их… Он послал на разведку монаха. Тот побывал у самого умного в городе дворянина-стольника Ордина-Нащекина, выслушал заговорщиков и донес имена, а также назвал имена верных людей, на кого положиться можно во всем.
И вот по одному каждую ночь стал Макарий их приглашать к себе – «к полунощному бдению». После молитвы, затворившись в своей опочивальне, он тайно беседовал с каждым из них, и все больше охватывало его волнение. Псковский мятеж был не похож на иные: здесь нет разбоя, пожаров, самочинных расправ из мести, но мятеж живет и растет в сердце города.
Земские старосты Подрез и Менщиков приходили по одному «на ночную молитву» к владыке. Он увидел, что оба они только щепки в волне и от них ничего не зависит.
«Найти корень зла и выполоть вон!» – думал Макарий.
Мятеж мог для него оказаться дорогой чести и славы. Когда мирские власти трепещут и умолкают, то церковь берет бразды в свои крепкие руки – вот что он хотел доказать. Его мучила зависть к митрополиту новгородскому Никону, который его обогнал на ступень в лестнице иерархии.
«Утихомирить город, унять бунт и стать не хуже Никона митрополитом», – мечтал Макарий.
Проводя все ночи в беседах с различным людом, Макарий позвал к себе и Захарку.
Захар сразу понял, зачем призывают его на ночную молитву. Придя ко владыке, он захватил с собою копию с земских посланий Томилы и, прежде чем сам Макарий успел молвить слово, подал ему столбец…
– Кто же писал? – пробежав глазами послание, спросил Макарий.
– Я, владыко святый, писал, и другие пишут. Мне, владыко, сам стольник наш Афанасий Лаврентьич велел с ними в мыслях быть.
– Куды ж посылали? – перебил Захарку Макарий.
– Послать не поспели еще. А перво ладят в Новгород, Тверь и Москву, да по всем городам, нечестивцы, ладят…
И Захарка рассказал, что задумано выслать из Пскова к царю с челобитьем таких людей, кто возьмет с собой тайные письма.
– Челобитчиков градских имать по дороге никто не дерзнет – то и хитрость, владыко святый, – сказал Захарка.
– Кто же заправляет тем делом? – спросил Макарий.
– Площадной подьячий Томилка Слепой, владыко! Мыслью безумец он: сказывает в гордыне, что Мининым новым станет да сберет ополчение по всем городам. А на кого ополчение? Страшно помыслить, владыко!..
– Кузьма Минин, блаженныя памяти, не мятежом дерзал на предержащие власти, а иноземных изгнал из отечества. То и слава ему вовеки, а мятежник как с Мининым может равняться!.. Ну, иди, – отпустил Захарку владыка.
В эту ночь Макарий не ложился уже до самой заутрени. Он писал письмо другу и брату митрополиту Никону в Новгород, сообщая планы псковских бунтовщиков и упреждая, чтобы спасти от мятежа не один только Новгород, а все государство.
Никто не задержал поутру монаха, вышедшего из Пскова в сторону Пантелеймоновского монастыря с письмом от владыки к пантелеймоновскому игумну.
Никто не схватил седобородого старца, прошедшего из Пантелеймоновского монастыря в Любятинский.
Некому было держать на дороге лихого всадника, помчавшегося в Новгород из Любятинского монастыря.
6
Каждый раз, когда заходил в свечной чулан, Томила теперь разговаривал с Истомой, спрашивая его мнения о городских делах. Захарка, Кузя и даже Иванка с удивлением глядели на их дружбу. Сумрачный нелюдим, неграмотный Истома и грамотей Томила – что было общего между ними!
С тех пор как звонарь был посвящен Томилой в тайный замысел, в сердце его загорелся огонь. Не свойственные прежде его душе мечтания роились перед распаленным воображением наяву и во сне. Ему уже представлялось восстание городов и великая земская рать, как море разлившаяся по Руси за народную правду. Он слышал могучие, как медные трубы, голоса, поднимающие народ на восстание против бояр и богатых. А впереди народа всегда на белом коне представлялся ему то старичок монах, умерший за кружкой в кабаке, то молодой разудалый Кудекуша в красной рубахе с засученными рукавами, богатырь и красавец.
Наблюдая отца, Иванка видел в нем новое: отец стал прямее и словно выше, молодыми и горящими стали суровые глаза. Он был еще молчаливее, чем раньше, но теперь это была уже не угрюмость, а скорее, торжественность, которую он словно опасался нарушить. Бабке не приходилось уже посылать его к Земской избе на площадь. Он ходил туда сам каждый день, но ничего не рассказывал дома. Когда, возвратясь домой с площади, он в рассеянности садился к столу, забыв помолиться, бабка не решалась ему сказать, как бывало раньше: «Басурман, оксти лоб-то прежде!» Молча моргнув и сжав губы, клала она ему ложку и, пока он был дома, не болтала о рыночных слухах и домашних пустых новостишках.
Однажды после еды Истома в забывчивости не взял своих костылей и шагнул без них от стола.
– Бачка, ты ли то? – радостно закричал Иванка.
– Бачка без клюшек! Бачка без клюшек! – восторженно зашумел Федюшка.