чем, пане, народная сила! Философ един, без народа – мудрец, а с народом он богатырь…
– Пан, стало, ждет всей земли повстанья? – спросил с любопытством поляк.
– В том и сила! – сказал летописец. – А ляхов из Полоцка в город впускати не стать. Коль город изменным станет, то все города от него отшатнутся. Русскую правду и русским мечом добывать, а не панским!
– Слухай, пане, – сказал поляк, – я смею мыслить, что пан царевич згодися[202] с таким трактатем. Нех пан Томила пишет лист до царевича шибко. Царевич пошле свое войско до Пскова. Боярин Хованский ускаче от стяны, як пайка бялый.
– Все врешь! Не наш то царевич, а панский, как Гришка Отрепьев… И все воровство! – возмутился Томила.
После разговора с Захаркой о вестях из Литвы Томила успел поверить в пребывание царя в Литве. Слова поляка о каком-то неведомом миру царевиче привели его в смущение: если в Литве был не царь Алексей, а пустой самозванец, кому же и куда посылать «Уложение»?
– Воровство! – повторил подьячий. – Никакого Ивана-царевича нету… Вор лезет на Русь, чтобы снова отдать нас панам… Шиш возьмут!..
– Пане милый, пшепрашам, никто не пшимуси![203] – воскликнул поляк. – Пан чел мне трактата. То есть велика честь – слухать такую мудрость. Пан Томила читал Платона, Овидия и Плутарха. Пан ве, что царь повинен быть разумом ясен и книжен… Я вем, пане милый, Иван-царевич есть монж[204], искусный в риторике и диалектике, мудрый…
– А ты, пане, польский лазутчик! – внезапно сказал Томила. – Ты есть… вор!
– То есть политичность руссийска! – вскочив, с возмущением и злобой выкрикнул Юрка. – То вежество русское, пане Томила! Я есть гость в вашем доме, вельможный пане! – ядовито напомнил он.
– Гость-то ты гость. Да иди подобру покуда, а боле не лезь со своим воровством. Не то попадешь в Земску избу к расспросу… Иди! – раздраженно сказал Томила.
И пан Юрка вышел с надутым достоинством и обидой.
Глава двадцать девятая
1
Весь город с утра говорил о том, что Гаврила покинул Всегороднюю избу и заперся с кучкой людей в Гремячей башне. Кто-то сказал, что пушкарь Антропка с Гремячей башни направил пушку жерлом на Всегороднюю избу.
Красный луч закатного солнца еще светил в высокое окно Гремячей башни, но на столе перед Гаврилой уже горела свеча.
Кузя сидел против хлебника, низко склонясь над листом бумаги и выводя имена.
– Пиши Уланку, кузнеца, сына Неволина, – продиктовал Гаврила.
– Поранен он. Глаз, никак, выбит, – сказал Кузя.
– Знаю. Лицо рассекли, обвязан, да ходит. Пиши его… Еще пиши соборного троицкого звонаря Агафошу…
Кузя писал, скрипя пером и разбрызгивая чернила вокруг неказистых букв…
Громыхнув железной дверью, Гурка Кострома вошел в каземат.
– К тебе, хозяин, – сказал он, кланяясь в пояс, отчего золотистые кудри его упали, закрыв лицо.
– Чего?
– Деньги плати!
– Какие деньги? За что? – удивился Гаврила.
– Вот те на! А дворянски башки кто рубил? – дерзко сказал Гурка. – Ты мыслишь, я так об дворянах «любя» забочусь?.. Ты тоже их любишь, ан сам-то не сек!..
– Почем же тебе платить? Я за экое дело не плачивал сроду, – ответил Гаврила.
– И я в палачах не служил. Пес их знает! Плати хоть почем – жамкать надо! – пояснил скоморох.
– Недорог товар. По алтыну хошь? Только деньги-то не у меня. Вся градская казна у Михаилы.
– Не беда – ты велишь, и Михайла заплатит, да ты сильно скуп. Сумороцкий один стоит гривны!.. Ин ладно, уж для почину на круг плати – пятак с головы! – выкрикнул Гурка, торгуясь, как на базаре.
– Для почину? – переспросил Гаврила с мрачной усмешкой. – Ну что же, заплатит Мошницын…
– Пиши и его, – указал он Кузе на Гурку. – Как те звать-то?
– Поп крестил давно, не упомню… Люди Гуркой зовут…
– Пиши Гурку, – сказал Гаврила.
– Хозяин, возьми-ка. Может, сгодится. Не больно я грамоту знаю… – хитро подмигнув, сказал скоморох.
Он вынул из пазухи свернутый лист.
Хлебник поднес бумагу к свече, поглядел на нее, быстро взглянул на Гурку и снова впился в бумагу глазами.
– Отколе ты взял? – спросил он, не глядя на скомороха.