последней своей лавке, а сам помчался в Новгород спасаться от разорения и правежа.

Кузя теперь был единственным помощником Гаврилы.

– Тетка с робятами в Порхове живут у моих батьки с маткой и никакого худа не чают: жалеет их дядя Гавря, – рассказывал Кузя.

– Что ж теперь будет? – спросил Иванка.

– А кто его знает! Гость Емельянов силен, не нам с ним тягаться. И Шемшаков, подручный его, такой грамотей, что черное белым напишет, любого судью обманет.

– Эх, Кузька, есть у меня знакомец – таков грамотей искусный! Вот бы дяде Гавриле его совета спрошать! Стречал я его на Великой, рыбу ловили… Площадной подьячий он, что ли… Сходить по торгам…

– Сам старшина площадных подьячих Томила Иваныч дяде Гавриле во всем пособляет. Тот уж такой грамотей, что иного не надобно. Я у него теперь и живу, – сказал Кузя. – Лучше его все равно не сыскать. На его челобитье и вся надежа у наших посадских.

– Много ты знаешь! Кабы тот мой знакомец писал челобитье, то б челобитье было! Уж так-то пишет, что сердце щемит от его письма! – не сдавался Иванка, которому глубоко запал облик странного рыбака на Великой. – Может быть, твой-то ведает про него… Подьячи подьячих ведь знают…

Они подошли к сиротливо засевшему в снег домишке, где жил Кузя.

Кузя взялся за висевший у ворот молоток и стукнул два раза.

Со двора послышались быстрые, легкие молодые шаги, скрипнул запор, и отворилась калитка. Их встретил Иванкин знакомец, странный рыбак-грамотей. Это и был старшина площадных подьячих Томила.

Глава девятая

1

Юность Томилы Слепого[87] прошла над Волгой, в Желтоводском Макарьевском монастыре[88]. Отец его, нижегородский успенский пономарь Иван Толоконник, погиб в ополчении Минина и Пожарского под Москвой. «Фомка Иванов, Пономарев сын», как писали его имя, был по сиротству принят монахами. Здесь было несколько юношей, отданных в монастырь на послушание «для обучения грамоте и воспитания во благочестии».

Молодые послушники под черными рясами таили сердца озорных поволжских ребят. При встречах с наставниками-монахами они строили постные лица и умильно просили благословения, а за спиной архимандрита[89] и старцев крали с поварни мясо и масло, лазали через стены за водкой, угождали богатым богомолкам; тайком играли в кости и в зернь[90] да рассказывали друг другу потешные и нескромные рассказы. Фома чуждался их лживой и вороватой толпы.

Он сдружился с двоими, державшимися особняком, – с мордовцем Никитой и поповичем Марком. Вместе они изучали грамматику и святых отцов, читали по-гречески Аристотеля [91] и бродили меж белых стволов над обрывом по монастырскому саду, откуда при взгляде поверх монастырской стены было видно широкое без конца Заволжье. Под их ногами шуршали желтые опавшие листья берез, и золотисто-синяя даль сверкала из-за холодной реки, упояя взоры простором и сердца ощущеньем бескрайности мира.

Они сблизились между собой и научились искусству дружбы, удовлетворяя юношеской потребности высказывать друг перед другом затаенные от наставников мысли и чувства.

Желтоводский архимандрит греческий поп Паисий сам занимался с юношами изучением чужих языков. Фома привязался к книгам. Певучие звуки греческих и латинских стихов опьянили его равномерностью ритма и музыкой. Его потянуло слагать на родном языке такие же звучные вирши.

Архимандрит рассказывал им о греческих и латинских поэтах, ораторах и философах, приводя нравоучительные стихи и речения древних.

Но не глубокомысленный и высокий Аристотель, не блестящий оратор Цицерон, не поэтический жизнелюбец Вергилий[92] прельстили Фому. Он привязался мыслью к одному из латинских поэтов, наследие которого заключалось всего в двух десятках речений, но мысли которого обращались к богатству и бедности, к неправдам и справедливости между людьми. Это был современник Цезаря[93], знаменитый мим, сирийский раб Публиус Лохис Сирус, любимый народом и увенчанный Цезарем за свое искусство.

«Desunt inopiae pauca, avaritiae omnia»[94], – прочли они как-то среди других изречений Сируса, и Фома в первый раз в жизни взялся за сочинение виршей. Втайне от всех, даже от Никиты и Марка, он просидел не один час, трудясь, и наконец прочел друзьям плоды своей работы – переложение мысли Сируса в вирши:

Велика ли сирых недостача?Егда хлеба на день – уж и то удача.Скареда же хоть в сто крат богаче,Днем и ночью о нуждишках плачет.

Никите понравилось, Марк же сурово качнул головой.

– Ты бы псалмы Давыдовы[95] перелагал в вирши, что ли, все лепей было бы, да и начальствующим угоднее. А сие к чему! – с пренебрежением сказал он.

Марк вообще любил угождение старшим, любил похвалу начальства и ревновал, когда архимандрит хвалил усердного и вдумчивого Никиту.

– Никита упорством козлиным берет в ученье, – доверительно говорил Марк Фоме. – Мужик, да еще мордовец. Разум тупой у него, лишь упорства много!

Но, вопреки утверждениям Марка, архимандрит похваливал Никиту и говорил, что с его усердием он будет к тридцати годам архиереем.

Однако при всем прилежании к ученью Никита не был покорным и угодливым, как Марк. Нередко между друзьями он позволял себе резкое слово по отношению к старшим и даже по отношению к самому архимандриту. Как-то раз в пост он заметил в келье учителя спрятанную за книгами яичную скорлупу и с возмущением сказал о том Марку и Фоме.

Вы читаете Остров Буян
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату