– На реченье Сируса, кое школяр прочел.
– Ну, сказывай, сказывай вирши. – Могила взглянул приветливее и мягче.
прочел Фома.
– Изрядно, – одобрил архимандрит. – Какие еще речения Сируса в вирши перелагал?
– «Nimium altercando veritas amittitur».[97]
– Как же по-твоему в виршах вышло? – спросил с любопытством архимандрит.
– Да ты, парубче, право, пиита! – весело одобрил Могила. – Отколе же виршесплетению обучился? Чей ты? Фома смутился и промолчал.
– Достоин студеусом учиниться. Ин обучайся, – добавил архимандрит. – Из-за какой же истины ваша «дискуссия» вышла? – спросил Могила, теперь обратясь к школяру.
– А кто же его ведал, что он пиита! Москаль и москаль. Дрова на поварне колет, а говорит с гордыней, – в смущении пробормотал школяр, уже с уважением взглянув на Фому.
– Науками лепей заниматься студеусам, нежели дракой мужицкой, – сказал Могила. – Покличь-ка ко мне отца эконома…
И с этого дня Фома уже не рубил дров. Переодетый в серую свитку школяра коллегии, он стал изучать науки, ради которых шел в Киев.
Прошло два года, и печерский архимандрит Петр Могила сделался киевским митрополитом. К этому времени Фома окончил курс коллегиума, но киевский просветитель решил открыть при коллегиуме высшую школу – академию. И кто был более, чем Фома, достоин стать ее первым студентом! Фома продолжал учиться. Поэтика, логика и риторика, философия и богословие – все прельщало его живой ум, который пытливо стремился вперед, за пределы начертанных учителями границ познания.
Успевая в чтении всего, что преподавалось в коллегиуме, Фома отдавал занятиям с книгой и все остальное время.
В летние месяцы, когда товарищи его разбредались и разъезжались под родительские кровли, он оставался в Киеве. Мать его давно умерла, и, один как перст, он искал близости только с книгами, сидя все дни в библиотеке.
Учитель присматривался к нему, допуская Фому к переписке своих личных книг, за что просвещенная киевская знать платила переписчику.
Фома был запросто вхож в митрополичьи палаты, и пышность их стала ему привычной – не удивляла и не пугала его.
В личной библиотеке Петра Могилы была полка книг, которые он не позволял ни для кого переписывать, ни даже читать самому Фоме. Но как-то, во время поездки учителя в связи с открытием им гробницы великого князя Владимира, Фома по доверию остался один в палатах, занятый переводом Вергилия.
Любознательный книгочей не стерпел искушения коснуться запретного шкафчика митрополичьей библиотеки. В первый момент его пронизало холодом страха, когда, раскрыв кожаный переплет, он прочел имя еретика Кальвина[98]. Следующей была книга Лютера[99]… Их переплеты жгли пальцы, а сердце Фомы разгоралось все более неукротимым грешным огнем любопытства.
Дрожащими руками перебирал он книги: Макиавелли, Галилей и Коперник[100] уживались тут рядом – имена знаменитых еретиков Европы.
Если бы ум мог охватить разом несколько книг, сколько нового выпил бы он в этот час!.. На одной из книг он задержался долее, чем на других: это была «Золотая книга, столь же полезная, как и занятная, о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопии» Томаса Моруса[101], изданная на латинском языке. Чтение ее захватило Фому. Не в состоянии оторваться от нее, когда пришло время уходить из покоев митрополита к себе, в коллегиум, и опасаясь, что, может быть, больше ему никогда уже не удастся проникнуть в книжный тайник митрополита, Фома запрятал заветную книжку под платье и вынес ее с собой.
Ночь он просидел над ее перепиской. По рано утром, едва он успел закончить и лег спать, как двое монахов ворвались в спальню, обыскали его, нашли похищенную книгу и, крепко избив книголюбца, выгнали вовсе вон, заявив при этом, что если он впредь осмелится переступить порог академии, то будет как вор посажен на цепь.
Фома хотел объяснить учителю, что не был намерен присвоить его книгу, но знаменитый митрополит не пожелал его видеть и приказал выгнать вон. Фома понимал, что он опасается за самого себя, страшится огласки того, что хранит и читает книги еретиков.
Вытолкав его в шею за монастырские ворота, привратник сказал, что лучше всего ему убираться совсем из Киева. Фома покорился судьбе.
Покидая Киев, он больше всего жалел о том, что монахи при обыске разорвали в клочки труд последней ночи, проведенной им под кровом академии, – злополучный список премудрой книги.
Куда было деться изгнаннику? Опасаясь розысков, которые могли чинить монахи Желтоводского монастыря, Фома забыл свое прежнее имя и назвался Томилой Слепым.
В Москве жил окончивший ранее коллегиум товарищ Томилы – Алмаз Иванов, служивший подьячим Посольского приказа.[102] Томила был дружен с ним еще в коллегиуме и, придя к нему, рассказал попросту, что случилось.
– Ах, книжник ты, книжник! Куда мне тебя девать? Латынь, и польский, и греческий знаешь. Был бы в Посольском приказе с пользой для дела, да вот ведь беда: кого к нам берут, о том уж доподлинно дознаются, кто таков и отколе…
Но все же через какого-то друга он всунул Томилу на службу в Земский приказ[103].
2