Но какое-то смутное чувство подсказало ему правоту Хлопуши. Зачем же враг, русский, чужой человек, даёт верный совет самому страшному и заклятому из врагов своего народа?! Какая и в чём тут хитрость?! — обдумывал Салават и, не поняв, он прямо спросил об этом.
— Ты, брат, молод, смекалки не хватит, не поймёшь, — ответил каторжник. — Поживёшь, поглядишь на людей — тогда разберёшься.
И Салават почему-то поверил безносому мудрецу. Поверил наперекор всему, чему верить узили его с колыбели.
Хлопуша недаром себя называл лесным зверем. Как лесной зверь, знал он все самые малые, тайные тропы и умел укрываться от сыска хоть в голой степи. И Салават, вынужденный, впервые в жизни, скрываться от злых и опасных людей в мундирах, должен был подчиниться опыту своего вожака. Он слепо шёл за Хлопушей, останавливался на ночлег, где указывал тот, научился дышать, зарывшись глубоко в стог сена, согреваться на холоде только своим теплом, питаться корнями и не зевать, когда удавался случай стащить по дороге через деревню домашнюю утку или краюшку хлеба.
Так один из «неверных» стал другом и спутником юного беглеца. В первый момент он подкупил Салавата своим умением говорить на его языке и живо перенимать башкирские слова.
И Салават мало-помалу сдавался Хлопуше. Он не хотел ещё сам признаться себе в том, что питает ответные чувства к спутнику, посланному судьбой. Он уверял себя, что именно потому за заботу платит заботой, чтобы не быть в долгу у «неверного», что его забота похожа на торг, а пророк не запрещал никогда торговать с «неверными», если сам торг удобен и выгоден. Но все рассуждения эти были простой уловкой, упрямой ребячьей попыткой скрыть от себя самого добрый юношеский порыв и чувство тёплой благодарности, вспыхнувшие в светлой и поэтической душе беглеца, оторванного от близких людей и от родной земли…
Старый бродяга, успевший бежать из деревни от барина, потом с крепостного завода, из солдатчины и из каторжных соляных рудников, прошедший все школы тогдашней жизни, умевший говорить почти на всех языках приуральских и поволжских народов, Хлопуша умел быть верным в дружбе, заботливым, даже нежным, если назвать нежностью те его чувства, которые заставляли его уступить мальчишке кусок хлеба, когда было нечего есть, укрыть его в холод своей одеждой или не спать ночью, давая выспаться Салавату, когда Хлопуша почему-то считал не совсем надёжным место, избранное для ночлега.
Хлопуша, только недавно бежавший из места последней своей неволи в Илецкой Защите, где его заставили вырубать соль, остался тоже без близких людей и всякой поддержки. Стародавний бродяга, он, много скитаясь, многих узнал, и повсюду по деревням и погостам, по сёлам и городам, на заводах, в станицах и крепостях у него были знакомые люди. Но, опасаясь, что в знакомых местах его скорее могут поймать, он нарочно не шёл к ним, боясь попасться и подвергнуть всевозможным карам людей, которые по знакомству его приютят.
Бродя по русским селениям, Хлопуша нарочно уродовал русскую речь, представляясь башкирином, а в татарских и в башкирских селениях он превращался в глухонемого, чтобы не выдать своей речи, и только с немногими говорил без притворства.
Нанимаясь в работники, проходили они по казачьим станицам Яицкого войска, просили под окнами и получали то корку, то огурец, то кусок вчерашнего пирога…
Они работали зимой лесорубами при заводе, весной нанялись в бурлаки и тянули тяжёлую лямку, чтобы потом при ночлеге на пустынном берегу перейти к открытой игре и, ограбив хозяина, увести в разбойники всех бурлаков.
Несколько месяцев грозной шайкой скитались они по дорогам, грабя купцов, нападая на землевладельцев и даже на заводские конторы. Слава безносого атамана Хлопуши росла с каждым днём, и к нему стали уже приходить крестьяне, прося наказать того или другого жестокого помещика.
О подобной услуге Хлопушу не приходилось долго упрашивать: он ненавидел богатых купцов и особенно знатных дворян. Он нападал, выбрав такую ночь, когда ветер не дул от барского дома к деревне и не мог бы зажечь крестьянских домов пожаром.
Его отчаянная ватага убивала помещиков, грабила всё что попало — одежду, деньги и драгоценности. Раздавала из барских амбаров хлеб крепостным, потом зажигала хоромы, и на барских конях разбойники угоняли награбленное добро. По дороге, багровой от зарева горящей усадьбы, нередко с ними в леса убегали и крепостные крестьяне.
Около двух лет уже бродил Салават с Хлопушейс места на место. Не всегда — в лесу, не всегда — на большой дороге. Он побывал вдоль по Яику до самых калмыцких степей, тех самых, где когда-то Юлай так горько встретился в последний раз с бывшим башкирским ханом Кара-Сакалом; побывал у калмыков и киргизов, по Волге дошёл до моря, посетил казацкие станицы и городки, и везде вместе с Хлопушей, для которого находились повсюду добрые люди, дававшие и ночлег и пищу. Эти добрые люди попадались и среди содержателей умётов, где собирались разные беглецы, и среди жителей городов и пограничных крепостей, и среди торговых и полевых казаков, и в городах — мелкие лавочники, и даже дьячки, и кладбищенские сторожа, и заводские рабочие, и казачки-вдовы.
И за всё это время немало наслышался молодой странник о жизни разных народов «под рукою» царицы, и не только наслышался — немало и видел такого, что сама рука тянулась за пояс к кинжалу, чтобы дружно вместе с острой сталью вступиться за слабого, обиженного и забитого нуждой, будь то татарин, кайсак, калмык или даже русский… Да и русским жилось не хуже ли, чем другим?
У чувашей отнимали их веру, калмыки платили ясак, у башкир отрезали клок за клоком широкую степь и богатый лес, а у русских, у которых нечего было уже отнять, отнимали последнее — волю: ими торговали, как лошадьми, их продавали… Не раз у ночных бурлацких костров слышал Салават страшные рассказы беглых солдат и каторжников о том, за что их послали на каторгу, почему бежали они от солдатчины.
Тоска по родным кочевкам одолела Салавата. Теперь ему шёл восемнадцатый год, и за это время он окреп и возмужал. Чёрные брови его гуще почернели и ближе сошлись на лбу, ещё больше окреп голос и шире стала и без того широкая грудь.
Вдвоём с Хлопушей брели они вдоль Иргиза, ещё не вполне вошедшего в берега, хотя белые пятна льдин уже вовсе исчезли с сизой воды. Вечерело.
— Стой, Салават, верно, придётся нам здесь ночевать, — сказал Хлопуша. — Вода высока, а до станицы далеко. По такой воде да без лодки плыть — вымокнем и простынем, а сушиться ночью в степи несподручно.
— Ну что же, не в первый раз, — отвечал Салават. — А где станем?
— Вот сейчас будет дом — тут рыбак жил.
Некоторое время путники шли молча. Рыбачьего домика не оказалось.
— Али его Иргиз унёс? — задумчиво выговорил Хлопуша. — Велик он был ныне.
— А вот! — обрадованно крикнул Салават, указывая на берег, где стояла большая рыбачья лодка с кровелькой, под которой в дурную погоду укрывался рыбак.
Они подошли к лодке, поискали весел и, не найдя, стали раскладывать костёр. Неподалёку, в камнях, Салават разыскал успевшие высохнуть кусты мохнатого мха для растопки, в стороне от берега набрал камыша, и вот затрещал в степи маленький живой огонёк. Закусив, Хлопуша растянулся на земле, выправляя уставшие ноги, а Салават, усевшись перед костром, вынул курай и заиграл. Хлопуша молча слушал игру. Он привык к этим чуждым для русского уха звукам и любил игру камышовой свирели, прерываемую тонким гортанным пением. Напевы Салавата в большинстве были грустные, но на этот раз в его пении звучала не глухая тоска, не грусть, а отчаянный зов к родному народу, к горам Урала, к его цветущим степям и кипучим рекам, к отцу, к молодой жене, к матери и маленькому сыну, который, конечно, был должен родиться…
Вдруг Салават резким движением сломал пополам свой курай и бросил в огонь. Камыш затрещал в огне.
— Ты что? — осторожно спросил Хлопуша.
— Плохо тут… Айда вместе в нашу деревню. Жена у меня скучает, сын растёт, тятьку не знает. Ему без отца жить?! Домой надо. Айда в нашу деревню, Хлопуша. В моём коше лежать будешь, кумыс пить…
— Изловят, смотри, — возразил Хлопуша.
— Врмя целый река ушёл! Начальник думать забыл, какой Салават… Сын Рамазан тоже отца не знает…