девка всем хороша и пригожа, и хозяйка добрая из неё, видно, будет, но вот не по душе она мне, не по вкусу, не по нутру. Хозяин избы от этих возражений своего молодого родича взвивался боевым петухом:
— Ах, не по скусу?! Не по душе? Ишь ты какой разборчатый возрос… Лёнька, Лёнька, дурья твоя голова, ить совсем ты сопливый ещё, оказывается, стручок зелёный, а я тут с тобой, как с ровней, толкую… Не по скусу она ему, вишь ли! А ты её, что, скусил уже, что ли? Нет? ну и слава Богу, что нет, такую девку портить до венца ни к чему, — хоть я, к примеру, будь твоих годков, от такого греха не удержался бы… Да не про тот скус ты говоришь, Леонид! Я тебе таку ладну деваху нашёл! — нойма таких, считай, уже и нетути, да и даве, в мои года, немного было. Сам же сказал: и личьём приятна, и руками быстра, и опрятна, дух от неё добрый без всяких там помад и пудер — и отец-мать, и весь корень ихний такие же. Вот на что я глядел, когда её тебе высматривал, вот тебе тот самый скус, чтоб семью заводить, брат ты мой! А всё прочее — это не скус, это… так, баловство… Ну и тут, однако, чтоб с бабой в этот самый скус войти, с ней же ведь пожить надо, чтобы и ты сам ей скусным стал, но ить такое ж в семье, в доме делается. А в лопухах да впопыхах — тут не до скусу!
…Ты понимай, внучок, знаю, про что говорю, в этих делах давно уж пихаюсь. Ведь сам знаешь — я уж с третьей жонкой живу, и кажная новая прежней слаже! Хоть и первая моя, Анфиска, ух, горяча была, изба у нас с ней по ночам ходуном ходила — во как мы с ей друг дружку баловали, куды там твой скус! Да вот прибрал её Христос — вторыми родами от горячки померла… А уж другая жонка, Лизавета, так всем взяла: так телесна была, прям-таки током титьки ейные ударяли, и такая, вишь ты, жалостна да заботлива — и моих от Фиски дитят взростила, и двойню сама родила. И ещё б родила, да последняя война не дала. Погибла моя Лизанька под траком танковым, раздавили её, сволочи, когда на Талабск пёрли… Ладно ещё, что детишки с ей не сгинули, бабка твоя, Лёля, дай ей Бог здоровья, брата моего Михаила жонка, всю войну их у себя держала… А я с войны пришедши был токо что не на костылях, еле можаху, думавши было — зачахну, заморюся с двумя младшенькими моими, — ну, слава Богу, старшие их ростить принялись. Вот и гляжь, Лёнька, что значит, когда детей не один и не два, как нойма у вас мода пошла… А тут и Татьяна с того берега на нашем появилась — и в одночасье мы друг другу глянулись. Это уж мне, точно, последняя милость боженькина: и детве моей не мачехой, а ронной стала, и грамотна, сельсоветом правит, и разносолы стряпает, каких я допреж не едал… И вот тебе, внучок, про твой скус-то последнее, я ить уж и не мыслил посля контузий своих, что к полюбовному делу пригоден буду, по первости-то Татьяне от меня радости никакой не доставалося, ан год-другой прошёл — и таким прытким я с ей заделался, сам себе часом дивлюсь! Зря, что ль, на старости-то лет обратно батькой стал: вот, Митька, дядька твой, тебя на пятнадцать годков помлаже — чудеса!.. Это вы с Шуркиным мальцом в гостях пойма, дак Татьяна спит, а не будь вас — рази дал бы я ей дрыхнуть, да ни в жисть! А ты мне тут — про скус…
Эх, Леонид, да только та баба твоя по настоящему-то, которая тебе детей рожает, кашу варит да спит с тобой кажную ночь; которая когда-либо над могилкой твоей выть будет… али ты над ейной, не дай Бог. А всё прочее — вода в решете да песок скрозь пальцы. Знал бы ты, парнишка, скоко у меня того песку перебывало, когда шинельку носил, но войнам ходил — сам я со счёту сбившись! Атолку? Ещё на той, на первой войны с германцем я и австриячек мял, и немок подминал, и румынок заваливал… На гражданской татарок довелось попробовать и степнячек всяких, у которых косы ниже жопы… А на последней, на великой-то войны, уж вроде и не до баб мне было, ан всё одно — венгерка подвернулась, да, вишь ты, точно венгерка, навроде этих слив-венгерок — сочная да сладкая…
Ай, да все они хороши, у всех титьки лучше любых подушек, да только так скажу — все как одна. У всех вдоль, а не поперёк. Вот и весь твой скус. Не про то тебе думать надо, внучок, семью-то заводить решивши!
…Разговор старика с парнем ещё продолжался, но я опять заснул. Утром же, с незнакомым прежде волнением вспоминая подробности услышанной ночной беседы, я понял, что, несмотря на моё малолетство, основное её содержание до меня вполне дошло, даже и в некоторых подробностях. Что тут удивительного? сельский ребёнок, видящий, как «вяжут» и случают домашних животных, разумеется, знает, что «и у людей точно так же». Да и немало всяческого «интима» успевали насмотреться в тесном и напряжённом быту — что сельском, что городском — сверстники и сверстницы мои, прежде чем войти в возраст любви и брака. И вот что примечательно, однако: целомудренно-одухотворённое отношение к понятию «любовь» мы в большинстве своём до седых волос в себе сохранили — при всей внешней грубоватости нашей.
А всё же некоторые подробности той ночной беседы остались для меня тогда совершенно непонятными. Ну, никак не мог я взять в толк, о чём говорил мой пожилой родственник, уверяя молодого — мол, у всех «вдоль, а не поперёк». Что именно вдоль, а не поперёк могло быть у всех женщин — над этим я долго ломал голову, но в конце концов махнул рукой. И правильно сделал. Через энное количество лет истина сия открылась сама собой. Как говорится, жизнь сама подсказала…
…А вот шершаво-корявые мужицкие откровения моего «дедуха» о взаимоотношениях мужчин и женщин, услышанные мною в детстве, врезались мне в память навсегда и накрепко. Жаль — не всегда и не во всём я следовал тем наставлениям в своей взрослой жизни.
Что и говорить, многое в тех сокровенных сторонах жизни, среди которой я вырастал, сегодняшним людям, росшим в более поздние времена, может показаться грубоватым, простоватым, прямолинейным, в чём-то даже и примитивным — как, наверно, вся наша жизнь той поры. Пожалуй, так оно во многом и было. Но — лишь внешне… Да, вот те же лица женщин, что вспоминаются мне сейчас — конечно же, в их глазах жила простодушность, верней — простодушие доброты; да, обветренными, с «вечным» загаром от сельских трудов были эти лица. Но примерно так же выглядели и многие тогдашние горожанки, особенно окраинные: и жестковатыми, и суровыми становились с возрастом их облики, а у некоторых и то проглядывало, что запечатлено в тех строках Некрасова из «Тройки», которые никогда (и справедливо, это — не для песни, а для плача) не поются, «выраженье тупого терпенья и бессмысленный вечный испуг». Изнурённые лица… «Долюшка женская», словами того же гения говоря, у россиянок простых никогда лёгкой не была. Ни в какие времена — и сегодня то же…
Девушки, юные женщины — да, другое дело, их лица тоже всегда, во все времена свежи и привлекательны. Но и в них, тогдашних молодых землячках и родственницах моих не было никакой «сексапильности», особенно в её нынешнем, скажем прямо «порнушном» варианте… И всё же, говорю, первое, что видится, когда я вспоминаю лица женщин из моей ранней жизненной поры, это — красота и страсть. Это страстное и никакими невзгодами не убитое и не избытое жизнелюбие.
И такого обаяния, и такой притягательности, какими были наделены те россиянки, уже не встречалось мне с тех пор никогда. Нив каких других краях и странах…
Самое интересное, что эту сущность русских женщин точнее всего для меня облёк в слова представитель нации, издревле считавшейся законодательницей в области любви и брака. Француз, в годы Сопротивления познакомившийся с девушкой, которая родилась в русской лесной глухомани и волею судеб во время войны оказалась на Западе, он вместе с нею воевал против фашистов, а потом, уже став мужем и женой, они провели немало лет в экспедициях по африканским джунглям. И вот что сказал он о своей жене: «Я знал многих француженок, более привлекательных, чем она. Но она единственная, кто в обстоятельствах, когда и просто человеком было трудно оставаться, оставалась женщиной, желанной и прекрасной. Это для меня — главная ваша русская тайна! Это какой-то особый талант…»
Действительно — тайна. И дар бесценный. Вот этой тайной и этим даром были наделены очень многие женщины, жившие в нашей послевоенной глубинке и окружавшие меня в детстве.
…Потому-то и возникают в этой части моего повествования прежде всего лики женские. Мужской облик — это совсем иной разговор. Исток любви, корень её и её светоносно-магнитная притягательная сила таятся в женщине, в её натуре. В природе… Что же до старших по мужеску полу, облики которых мне тоже накрепко запомнились с юных лет, то здесь ограничусь лишь одним кратким суждением. Как мне видится из нынешних дней и как помнится, мужики тех лет — в основном-то фронтовики — в жизнелюбии своём, в жажде жить и любить соответствовали своим подругам по судьбе. Но именно любить, а не «заниматься любовью». Думается, этим сказано главное. Мужские натуры, даже самые огрубевшие, войной обугленные, оживали, зажигались и вспыхивали майской кипенью от манящего света женственности. Страстью возгорались, которая для них тоже означала нечто, стократно большее, чем то, что тогда звалось «баловством», утехами плоти. Она, страсть, и подвигала даже одноруких и одноногих мужиков, донашивавших гимнастёрки, и новые избы рубить на пепелищах, и в озеро с неводом выходить, и к верстаку