за его спиной затвор пистолетный лязгнул.
И грохнул выстрел.
Пуля рядом с правым ухом в кирпичную стенку врезалась, пылью с мелкими кирпичными осколочками в лицо хлестнув. Рванул Змееед голову влево, но тут же и слева вторая пуля в стенку врезалась. Змееед — носом в стенку, а повернуться не моги, предупрежден: резкое движение будет последним.
— Так ты, мусорок, толкуешь, что Люська-Иоланта корефанка твоя, а я тебя такого красивого один только раз видела на Северном вокзале, да и то на горизонте.
Тут только и дошло до Змеееда, что попался. Он ее искал, а она шла по его следу. Она поймала его именно там, где он надеялся ее найти. Как же не сообразил, что лучшая для нее маскировка — пацанчиком заделаться? Как же не узнал ее? Стриженая голова, чумазая рожа, одета босяком, но ведь мордочка все та же.
— Сейчас, мусорок, я тебя убивать буду. Держись.
— Это на том свете доложишь.
— Постой. Не спеши. Позволь к тебе лицом развернуться.
— Зачем?
— Стрелять в затылок — подлость. Ты же не исполнитель приговоров из Лефортова.
— А сам ты людей в затылок убивал?
— Убивал.
— И тебе можно?
— У меня душа пропащая. А ты свою береги.
— У меня тоже пропащая.
— Нет! Еще нет. Когда убиваешь много, то хочется убивать еще и еще. Сколько ты в жизни убила?
— Ты третьим будешь.
— Вот и не спеши, а то желание неутолимое пробудится, без новых убийств прожить не сможешь.
— А у тебя?
— У меня пробудилось. И душит оно меня. Я без этого не могу. Когда к убийству дело клонится, трясусь весь, белею, предвкушая…
— У меня после двух не пробудилось. Один еще — не велика разница.
— Хорошо. Убивай. Только разреши повернуться. Позволь смерти своей в глаза заглянуть.
— Хорошо. Поворачивайся, только медленно. Я тебе в лоб стрелять буду. Скоро подгонят сюда американский паровой экскаватор, тебя, мусор, ковшом загребут, вывезут и выбросят на мусорную кучу.
Медленно поворачивается Змееед, понимает, что в правой руке у нее пистолет, потому по правой руке ничего не определишь. А вот по положению левой руки можно что-то установить. Не хотел бы он увидеть сжатый кулак, когда большой палец как бы замком запирает остальные. Но именно это он и увидел. Рука в локте не согнута, кисть крепко сжата. Это верный знак решимости. Такая влепит кусок горячего свинца в лоб, не дрогнет. Змееед из той же породы решительных, потому не сомневается.
Увернуться от смерти не выгорит. Хватило бы силы не обмочиться жаркой струей. По профессии своей знает, что слаб человек. Как только сообразит, что попал в камеру исполнения, что надежды больше нет, так у него сами собой отключаются все сдерживающие центры, не властен он больше над ними. Понимает Змееед, что нет ему выхода, но центры пока еще не отключились. У него другая проблема. В преддверии неминуемой смерти в человеке просыпается дикий бешеный сексуальный порыв. Это нормальная реакция жизни на приближение смерти. Организму надо продолжить себя, оставить после себя что-то живое в этом живом мире. Заодно требует природа насытиться вот именно сейчас всеми усладами, отпущенными на всю грядущую жизнь.
На долгую жизнь определена каждому своя мера удовольствий. Змеееду было отмеряно сверх всяких мер. Но жизни больше не будет. Не удастся разверстать страсти по десятилетиям. Потому они вдруг вскипели все разом. Прижался спиной к стене, глаза зажмурил с силой, зубами заскрипел, боли не чувствуя, и стон издал такой, что она испугалась: что с тобой, мусор? Вроде не от трусости это.
Открыл он глаза медленно-медленно. Стоит она перед ним. Разорвал бы ее, измял бы всю как черемухи цвет, зацеловал бы, поцелуями удушил бы. За такой момент не пожалел бы жизни. Пусть бы потом убила.
— Красивая ты, Людмила Павловна. Даже в этом наряде. Ох, не зря тебя завлекалкой ставили…
— Ты, мусорок, сладкие песни не пой.
Говорит она, а кулак слегка разжался, большой палец отошел от остальных, вроде как волк одинокий от стаи откололся.
— Откуда, мусор, отчество знаешь?
— Дело твое нашел и вник.
— И кому это дело показал?
— Никому. Губить тебя не стал. Отмазал. Вместо тебя другую подставил.
— И что с ней стало?
— Не знаю. Думаю, разберутся. Отпустят.
— Дурак. Оттуда не отпускают.
— Тоже может быть.
— Если отмазал, то зачем меня искал?
— Мне портфель того бобра нужен.
— Если портфель отдам, что со мной будет?
— Сменю тебе судьбу.
— Врешь.
— У каждого человека есть в жизни момент, когда он может судьбу свою поменять. Но для этого надо жизнь на кон поставить: пан или пропал, грудь в крестах или голова в кустах.
— В «Крестах» — это в Питере? Мне Таганки с Бутыркой хватит.
— Я не про то. Рискни. Поставь жизнь на кон и… Проиграешь. Поверь мне… И я тебя убью. Или, быть может, поверишь — выиграешь…
— А ты жизнь на кон ставил?
— Да.
— Давно?
— Неделю назад.
— И как?
— Я в мусорах был. А теперь от этого дела отгребаю. Вот уже целую неделю живу и радуюсь.
Рука ее левая слегка коснулась подбородка. Тут ясно все. Этот жест у женщин однозначно указывает на раздумье. У мужчин это состояние выдается несколько иначе: рука мягко поглаживает подбородок.
— Ладно, мусор. Твоего бобра похоронили на Новодевичьем в гробу с двойным дном вместе с каким-то командармом. А портфель его — вон под той кучей гнилых досок. Забирай.
Развернулся Змееед к трухлявой куче. Наклонился. Тут-то и грянул выстрел.
Белый свет в глазах его померк не сразу, а медленно. Как бы нехотя. Затухая.
Глава 7
Корнилову Алексею Алексеевичу, начальнику поезда «Москва — Владивосток», много имущества не надо. Все, что у него есть, помещается в командирской рубке. Дом его — на колесах. Все, что есть, всегда с собой. А когда поезд на техобслуживание загоняют, ему ночлег обеспечен в Доме железнодорожника.
Народный комиссар путей сообщения товарищ Каганович поездным бригадам обеспечил уют. Дом железнодорожника — бывший купеческий особняк под вековыми липами в тихом уголке Москвы: и к центру