свою старенькую, итальянскую длиннополую, малиновую дубленку, с кремовой опушкой из ламы за которую, казалось ей, не убьют в провинции. Дыхание мороза. Спертый запах тел, преющих под ватниками и дохами. А за окном — тайга. Невообразимые пространства Севера, где небо настолько нераздельно с серым горизонтом, что кажется, — нет границ между землей и небом, и не ясно: по небу ли едешь, по снегу… Молчание стволов сосновых…
Она ехала одна — Фома опять отказался ехать в женскую зону. Ехала не думая, что её ждет, куда. Ехала и мучилась сама собою: — 'Что я делаю? Зачем я все так. Зачем во мне все вдруг заныло о любви?! Невыразимой… безысходной… Беспредметной… Разве я не была любима? Но почему любовь в реальности так же мучительна, как стремление к ней?..'
Боль сковала её грудь неожиданно. И потекла по ребрам вниз к спине… 'Опять! Но почему так часто!.. Ведь уже отболело все позапрошлой ночью… он даже не догадался тогда, не догадался… не почувствовал… Он думал, что она мечется, как тигрица, от вожделения, от восторга страсти, от оргазма. А впрочем, все смешалось в ней тогда. Но это было тогда…' Сейчас же она почувствовала, что свалится с сиденья под ноги пассажирам и начнет просто выть, и кататься от боли. Господи, и зачем она не взяла лекарства! Что за тупое упрямство!.. Что за страсть — смотреть смерти в упор… Глаза в глаза… Хоть бы чуть-чуть оттянуть, пригасить эту боль! Сколько ещё ехать?.. Час?.. Нет, говорили — два. А за окном тянулось смертельное безмолвие, на темных лапах елей тяжелый снег… снег…
Она встала и на негнущихся ногах подошла к кабине водителя:
— Остановите, пожалуйста, автобус, — немеющими губами выдавила из себя.
— Пехом, что ль ворочаться будешь? — буркнул водитель, искоса посмотрев на пассажирку, явно не местного происхождения: — Почитай километров двадцать проехали.
— Остановите, мне надо, — повторила она.
— Да куды ж тебе надо-то милая, тута те не бульвары — округ тайга, вмешалась мелкая бабулька, плотно укутанная в серые пуховые платки, — Волки съедять.
И все пассажиры автобуса, как очнулись, заговорили разом. Кто вспоминал, как волки напали на пьяного лесника в прошлом году, кто говорил о том, что в деревнях они всех собак пожрали, 'мелочь одна осталася' — та, что под поленницу втиснуться смогла.
— Да где ж это видно, чтобы такая дамочка, да в таких сапожках, по тайге-то хаживала? — гудел над нею дюжий мужик.
— А може ей в лагерь надо, сидит чай кто?
— Та до лесоповала ещё трястись да трястись.
— А може ей не на тот? Куды тебе? У нас округ лагеря.
— А може ей в деревню? В Лунино? Та тута близко.
— Та кака тама деревня?! Три бабки чай, да тропу замело.
— В Лунино мне, в Лунино, — кивала Алина на грани обморока, сама не зная, что говорит, и зачем. Единственный страх — свалиться завыть от боли при этих, ничего не понимающих людях, сковал её мозги. Она знала, что автобус ходит по этой трассе два раза в сутки. Утром туда, куда — уже не помнила, а вечером обратно. Вот и все знания, а дальше — белой пеленой застило все — хотелось в снег. И забыться. И тонуть в снегу, тонуть…
— Ужо как в Лунино?.. До Лунино ещё минут пять…
— А потома по просеке верст семь от трассы.
— А ты к кому?
— Чья будешь-то? Уж не бабки ли Натоливны внучка из Винограда?..
— Сама ты из Винограда. Из Ленинграда…
— Оста-но-ви-те! — цедила сквозь боль водителю Алина, — Мне надо сойти.
— До росстаней на Лунино ещё пару верст. — Не спешил послушаться её водитель.
Мама! Мамочка! — рухнула на колени Алина, словно молясь вслед отъезжающему автобусу. И дикое одиночество пронзило её.
Мама давно умерла от рака.
Господи, как она мучилась перед смертью!.. Как она, её дочь, не понимала этого. То есть внешне понимала, но разве она могла всей своей сущностью проникнуть в её боль, боль собственной матери?..
А теперь, одна во всей вселенной, убегая от боли, от смерти, как от погони, застигнута ею врасплох, прижата ниц, неизвестно где, в чужом жестоко-морозном краю, в такой земли точке, что не смогла бы сразу отыскать на карте. Куда ж это, господи, она саму себя загнала?.. И покатилась в снег.
Снег забился за полы дубленки, проник под задравшийся свитер. И обожгло её тело ледяными иглами заполярного февраля. И замерла, забылась в полубреду.
Когда глаза её вновь открылись, она увидела серое сумрачное небо. И ощутила бездонную тишину. Оглянулась в бесконечном, безлюдном пространстве. Машинально взглянула на часы — полдень. 'Почему же сумерки? — снова уставилась на небо. — Ах да… здесь полярная ночь… И пусть. Пусть никогда не будет солнца в моей жизни. Под солнцем слишком больно умирать, под солнцем жаль себя и жизнь…'
И снова забылась. Боль как будто отступила. Но тут же дрожь сковала её тело. Дрожь сотрясала всю её, пронзая каждый нервик, как будто неподвластным организму током. 'Сейчас я окоченею и засну навсегда'. Спокойно подумалось ей, уставшей от истязания болью. И этот сон казался ей спасением. 'А потом появится волчья стая. Огромный волк склониться надо мною… обнюхает, серьезно осмысляя предстоящий пир. Остальные будут тянуться мордами за ним и принюхиваться с жадным любопытством, боясь опередить случайно вожака. А потом он ощерит пасть, и… Волки съедят, раздерут в клочки не меня, а мое тело, это больное, болезненное мясо. И никто никогда не увидит меня мертвой. И не будет этих пошлых похорон с трубным оркестром, с этими алыми, словно вспоротые внутренности, гвоздиками. И никто не будет произносить идиотские речи о том, какая я была хорошая, милая, добрая… А Кирилл будет верить, что я просто пропала без вести, и когда-нибудь вернусь. У него же душа ребенка… Так лучше… лучше… Все одно… Но где же эти волки, которыми кишит тайга?!
Она попыталась заснуть, заснуть так, чтобы больше не просыпаться. Но мороз терзал измученное болью тело. И не было волков. И только тишина обступала со всех сторон. Тишина полного безветрия. Ледяное молчание смерти.
И казалось, безветренная атмосфера проникла бессловесностью в её душу. Машинально встала, вышла на таежную трассу и пошла по направлению к тому городу, где была гостиница, где была постелена плоская, но чистая, пока что её постель.
Она не думала, сколько она прошла, сколько ещё идти… Она просто шла и шла.
Шла. Месила серый снег колеи. Ей даже стало жарко, и легкая дубленка тяжелела с каждым шагом. Час, два, три… И мыслей не было. Усталость поглощала их. И пьянела душа от легкости после оков боли, от морозного воздуха.
Вдруг небольшой обветренный холм с огромными, обесснежившими от ветра, серыми валунами между редкими соснами привлек её внимание. Что-то скользнуло в памяти о древних викингах, ритуалах язычников, о кельтах и друидах. Она свернула с трассы и, утопая в снегу по пояс, поползла на холм.
Вдалеке, занималось органной музыкой небо. Северное сияние. Она поняла это сразу, хотя никогда не видела, даже не представляла — каким оно должно быть. И душа завибрировала, словно тонкий стальной лист в унисон, и дух невидимым огненным столпом загудел в ней. Самой себя больше, стопами упираясь в земную магму, макушкой растворялась в небесной вышине, почудилась она себе.
И пело все мощную гигантскую песню огня и мрака. И медленно стянулась все в единую точку… Она сконцентрировалась в теле, в маленьком, стойком женском теле, и взошла на холм по обветренному твердому насту, и коснулась каждого камня ладонью, и упала на колени в ледяной тишине.
И странен был человек с его болью, мыслями, перипетиями судьбы в тотальной мудрости снегов.
И мелок был человек… и не склонялось небо над ним, но давало возможность возвыситься. Подняться над собой. Слиться с ним.
Вознестись над безмерным пространством земли и времен.
ГЛАВА 13