ГЛАВА 14
Она вернулась ночью, постучалась в номер Фоме и, застыв на пороге, с трудом разжимая заледеневшие с мороза губы, как-то медленно произнесла: — У меня, кажется, едет крыша…
Фома окинул её насмешливым взглядом. Встал с постели, широким жестом предложил ей войти. Она медленно, словно не решаясь, переступила порог. Он снял с неё дубленку, встряхнул в коридоре от льдинок и повесил, перекинув через спинку стула.
— А знаешь, откуда это пошло? С Сахалина. Там после землетрясения с домов крыши съезжают. Идешь по поселку, а они все на бок, сикось-накось, наперекосяк. И чувство такое, что дома сума сошли. Маленькие домики… И поселок, если смотреть с сопки, как игрушечный, только неправильный такой, домики, словно ребенок кубики раскидал. Вот так-то. Ничего-то вы не знаете, мадам.
Она молча, не отрывая от него взгляда, села на стул.
'Она слушает меня во все глаза' — улыбнулся про себя Фома и, не желая прерывать этот добрый гипноз, продолжил стихами:
Алина вдруг молча встала и пошла в его туалетную комнатку: В облупленных стенах бледно-бежевого пространства, вмещающего в себя унитаз и умывальник с капающей ржавой водой из крана, зиял квадрат. Мистический квадрат подернутого желтоватой дымкой старого зеркала. В этом зеркале видишь себя так, словно сам себе снишься. Она вгляделась в себя и отшатнулась. Некая странная, совиная сущность смотрела на нее, а сквозь это прозрачное отражение виднелся маленький городок с медового цвета морем. Алина тряхнула головой и застыла, вглядываясь как в чужое, но вроде бы собственное лицо. 'Вот так я буду выглядеть после смерти, если явлюсь на землю приведением'.
А Фома тем временем продолжал, закуривая сигарету, чуть-чуть повысив голос, чтобы слышала:
— Я родился в таком раю. С детства помню, смотрел на все глазами полными неосмысленного ужаса и не понимал, — что делать-то?.. Все делал правильно. Маме помогал, книжки умные читал, отличником был.
— Ты был отличником? — перебил её ровный голос из туалета.
Значит, она его слушала и не теряла нить его повествования.
— А как же. Я школу с золотой медалью окончил и совсем обалдел. Начитался Джека Лондона и после Морфлота рванул в тайгу. Думал вот где романтика! В Сибири не хуже чем на Юконе. Да ещё экспедиция. Помнишь, Алла Герман пела: 'Наш путь и далек и долог, и нету дороги назад. Держись геолог, держись геолог! Ты ветру и солнцу брат'. Никакой романтики не увидел — все пьют и я пил. Так спьяну всю тайгу насквозь и пролетел. С аэрогеологоразведкой. Мы там так пили, что меня в Москву с оборудованием, случайно смешав, завезли и сбросили. Для бешеной собаки семь верст не крюк. Из-под Красноярска в Москву, через Владивосток.
— Но почему ты пил, если был примерным? — спросила она натянуто громко, хотя и еле шевеля губами. Приподняла челку. Корни волос показались ей светлее. Даже не светлее — какого-то металлического оттенка. 'Седина' констатировала про себя, и почувствовала глубокую старческую усталость. Захотелось лечь и спать, спать и плакать. И ни о чем не знать. Никого не слышать. А Фома продолжал Громко. Так что она могла слышать и там.
И она своим вторым, параллельным сознанием, продолжала внимать его рассказу. Хотя, теперь, после того, как он не понял, что твориться внутри у нее, после того, как она поняла, что больше никогда между ними не промелькнет — и ни намека на теплое, интимное нечто, что порой называют любовью, другое её сознание оставалось глухим к его рассказу. Но два сознания вместе относились к нему как к снотворному, способному угомонить разрывающуюся от отчаяния душу.
…От того-то и пил, что за всех было стыдно. Мама меня так жить не учила, как жили все вокруг. Хотел жить по маме, а вышло по Игорю Холину:
Да… это седина. — Отпрянула она от зеркала.
— Ты слышишь?
Слов не было в ответ. Удивительное безмолвие охватило её душу. Она не ни рассказывать, ни объяснять… Не могла даже про себя перечислить все то, что произошло с ней несколько часов назад, тем более — осмыслить. Этот кусок времени нерастопляемой льдиной застыл в ней.
Она вышла из туалета и снова села перед Фомой на край пустой койки.
Он, продолжая рассказывать, указал ей ладонью на кипятильник, заварку чая, банку растворимого кофе и стакан, как бы предлагая самой распорядиться всем этим и попить чайку с дороги.
'Потрясающе, — подумала она. — Он целый день ворочался на постели с похмелья, и ему даже в голову не пришло угостить меня хотя бы чаем с дороги', — подумала так, словно смотрела на эту ситуацию двух людей мужчины и женщины откуда-то сверху, издалека. Так, словно жизнь её кончилась давным- давно, но тело ещё не растворилось во времени и пространстве прозрачной дымкой. Подумала и уставилась на него, казалось она внимательно слушает его.
А Фома умиленный её прозрачно-усталым лицом, её распахнутыми глазами, в которых застыло выражение человека увидевшего необычайное нечто, как откровение, продолжал:
— И жил потом смотрителем угрюмых дебрей ржавых труб, завинчивал винты, подкручивал тугие гайки… И пил по вечерам. И рассуждал о Канте, Гегеле, пришельцах… высших смыслах с местными алкашами. И гудели трубы отопления, требуя трезвого взгляда на эту жизнь в данном разрезе…
А потом поступил на журфак и оглянулся. Вокруг: благополучные детишки утопали в собственной никчемности и скуке. Ты такая же была. Я же знаю. То есть в сущности никакая. Потому что все просто прибывали там, куда их засадили родители ли, общественное мнение, что это отличный факультет, обстоятельства… И никто за себя драться не умел. А я умел. Умел. И чувствовал, что нечего терять. И все как будто бы заранее обречено. А я-то думал!.. А… — он отчаянно махнул рукой, словно старая обида вновь резанула его. — Не вписывался я. Не принимали меня в свою компанию. Не так одет-с был, видите ли. Ах, так!.. — думаю, — ну я вам покажу — вы все вокруг меня закрутитесь!
Вот и стал классиком своего поколения — на винте никогда не сидел, обходился традиционными способами… Мне же сорок семь… А я все со шпаной… И никто не обвинит меня в консерватизме — я всегда авангард.