обалдевшей таможни, поясняя, что это у них особый деликатес.
А ещё был один идиотический случай, — попытались сквозь нас провести скрипку Страдивари. — Раздобрел таможенник.
Что?! — встрепенулась Алина, — Когда?! Вы знаете о том, что из музея музыкальных инструментов год назад…
— Нет, это было года два назад. Идиоты! Разобрали скрипку до такого состояния, что оказалось, реставрации она не подлежит. Это не музейная была скрипка. Мы проверяли. Это скрипка в нашей стране была нигде не учтена…
Это была моя скрипка!.. Моя скрипка… моя! — повторяла про себя Алина, бредя по улицам, плутая по переулкам. Она вышла на гоголевский бульвар и оглянулась. Как она оказалась здесь? Она совершенно не помнила дороги от аэропорта. Что она делает здесь, ведь её скрипку убили… 'Сердце мое!..'
ГЛАВА 13
И словно кем-то ведомая, шла и шла под дождем, пока не дошла до Алешиного дома, она приблизительно знала, где он живет, но подойдя к дому, почувствовала, что именно здесь. Все дело было в том, что разрывающая, пилящая её душу невыносимой высокой болью музыка вдруг оборвалась на пол ноте, едва она взглянула на этот дом. Ясная тишина наполнила её. Алина увидела неподалеку телефонную будку. Позвонила. Да. Это был его дом. Он пригласил зайти. Вошла в подъезд, поднялась на лифте на последний этаж, и постучалась в его, покрытую черным лаком, фанерную дверь. Черная дверь распахнулась, и Анна впервые переступила порог Алешиной полутемной мастерской пронизанной туманными серебристо-голубыми лучами, сделав всего два шага вперед с грохотом натолкнувшись на что-то железное, сшибла, рассыпала миску винтиков, болтиков, гаек, стоявшую прямо перед входом в комнату, на старой ржавой наковальне. Ой, ну вот… это я пришла, наклонилась она поднимать непонятную ей железную мелочь.
Все ясно с тобой, вздохнул Алексей, оставь я потом соберу.
Она сняла куртку. Он повесил её на вешалку в предбаннике за входной дверью.
Она сделала ещё шаг и оглянулась. Напротив вешалки на стеллажах лежала всякая необъяснимая всячина, стояли банки с крупой, электроплитка, металлическая миска, два, мутных от времени, чаепитных стакана. Она посмотрела туда, куда не пустила её рассыпавшаяся мелочь, и замерла, созерцая — невиданное раньше. На серебристом паркете, который был виден лишь, как тропинка, огибаются непонятную центральную конструкцию из штативов, подставок под барабаны, ударных тарелок, и прочих остатков музыкальных приспособлений располагался фантастический ландшафт, который если и можно было назвать интерьером, то лишь, как интерьер пришельца. Дневной свет не проникал в окна плотно закрытые черной фотографической бумагой. Из-под высокого потолка струился голубоватый свет. На правой боковой стене, покрытой огромным листом фольги, висел ряд изящных старомодных ботинок денди прошлых времен в великолепном состоянии, а между ними — флейты, скрипки всевозможных размеров, колотушка, бубенцы, и ещё много музыкальных инструментов, непонятного для Алины названия. С фрачными черными ботинками вперемежку все это смотрелось как стильная современная инсталляция, и в ней, казалось, был заложен глубокий философский смысл.
На противоположной светло-серой стене, на вбитых крюках висели мотки проволоки, струн, и невероятные детали от каких-то астролябий и прочих приборов. Чуть ниже почти по полу располагался пульт управления со всевозможными шкалами и ручками, он был весь покрыт серебрянкой, даже экран телевизора был запылен тонким слоем этой же краски. В комнате вообще не присутствовало иных цветов кроме белого, нежно-серебристого и черного. Ни что не раздражало глаз. У окна стоял огромный черный кожаный диван с отпиленными ножками. Алина прошла к нему по узкой тропинке и села по-турецки. Перед ней вписанный в скелет оркестра обнажился небольшой столик покрытой пылью. На нем стояла старинная фотография-открытка только что взятой ставки Гитлера, сожженного логова мании силы.
'Бедный, подумала Алина, словно болезненный Ницше, не выходивший на улицу без зонта и калош, он старается прикрыть свою уязвимость такими мрачными напоминаниями' И снова жалось, но теперь не болью, а сумраком, пропитала каждую клеточку её тела. Алина испугалась этого уводящего в небытие состояние и насильно сосредоточилась на показной организации его мира. Рядом с фотографической открыткой лежали камушки, амулетики, создавая некий микроландшафт в этом фантастическом ландшафте. На углу стола, особняком, грузная прозрачного равного стекла, куском из плафона времен сталинского ампира стояла пепельница, рядом лежали черная курительная трубка, шомпол для прочистки трубки, черная зажигалка со стертым специально ацетоном лейблом, чуть поодаль правильным рядком — ручка, карандаш и ручка с чернильным пером…
Алина вынула из кармана сигареты, взяла со стола зажигалку, на месте, где лежала зажигалка, обнажился ровный лишенной пыли черный лаковый прямоугольник. Она прикурила и положила зажигалку на стол. Алексей взял зажигалку и положил ровно на то место, на котором она лежала.
'Это шизофрения, — подумала Алина, — Черт, ну мне и везет. Сначала муж параноик-бизнесмен, потом гений-эпилептик, а теперь… До чего же здоровые люди парашютисты и яхтсмены, да только скучные… Скучные своей здоровой, какой-то физиологической романтикой перемещения тела туда-сюда… Но это… кажется, все-таки шизофрения'.
Я понимаю, это похоже на шизофрению, — сказал, словно прочитал её мысли Алексей, — но при таком маленьком пространстве, согласись, ведь, всего одна комната, обычный художественный беспорядок легко превратит тебя в раба вещей, тратящего свою жизнь в пустую на их поиски. Поэтому здесь каждый предмет имеет свое строго определенное место.
Он стоял перед ней в хлопковых шароварах сороковых годов с драными коленками, в такой же черной, завязанной узлом хлопковой рубашке и босиком. Фантастически крепкий южный загар покрывал его изъеденную буграми и язвами кожу.
— Лето ты провел в городе, — подняла она глаза на него, с трудом отрываясь от осмотра всех его мелочей, — а такой загорелый…
— Окно моей мастерской выходит на козырек балкона соседа снизу, я загораю на нем каждый день. И зимою. Знаешь тибетскую практику тумо? Это когда обнаженный монах растапливает снег вокруг себя на несколько метров. Для этого надо хорошо разогреться сначала… вот я и качаюсь, и он кивнул на металлическую перекладину над входом в комнату, на ней висела черная боксерская груша, рядом огромная старинная двухпудовая гиря…
'Да он качек! Все качки ужасно жестоки, им ничего не стоит ударить женщину. Господи, куда я попала!' — с тоской подумала Алина.
Он подошел к висевшей в дверном проеме боксерской груше, нанес ей пару ударов, и снова, словно прочитав её мысли, сказал:
— А вообще-то я вполне мирный человек. За всю жизнь я не ударил ни одного человека.
— Мне говорили, что ты художник.
— Да, вообще-то я художник. Я этому учился с пяти лет. Но по настоящему я научился рисовать в армии.
— Как в армии?
— После Строгановки, у нас не было военной кафедры, отправили служить, правда, служил я в кремлевском гарнизоне. Но все одно, армия есть армия. Побудка, собирает нас прапорщик — на дачу к генералу — ты кирпичи таскать, ты гвозди заколачивать… Всю жизнь мечтал, отвечаю. А он говорит, а что вообще ты умеешь делать?
— Картины писать.
— А мне картину сбацаешь?
— Сбацаю, говорю, только выдумывать ничего не буду. Принеси, какую хочешь у себя видеть — напишу. Тут он мне приносит репродукцию картины Леонардо. А что — времени много, писать умею. Я четыре месяца точную копию делал, потом он мне принес Вермеера. За службу я всего четыре картины написал, но зато до микрона изучил технику.