Улица Анжу в двух шагах от улиц Фобур Сент-Оноре и Риволи. Почти каждый день она ходит там по лавкам. Рассматривает, сравнивает, критикует витрины и выставки товаров, приценивается к тому, что там продают. Нет такой лавки, куда бы она не зашла. Обычно, вооружившись австрало-польским акцентом, представляется модисткой с австралийского континента, совершающей деловую поездку. Иногда это срабатывает, и ей доверяются секреты. Покупает она мало, лихорадка уже прошла: у нее в гардеробе сорок с лишним платьев. Больше наблюдает за продавцами, их манерами, недостатками и достоинствами.
То же самое происходит и у модельеров. Она все запоминает. На будущее: время еще не пришло.
Как художник Рене не гениален. Он компенсирует это достаточно развитым вкусом и обширными связями. Знакомит ее с Гийомином, Писсарро, Синьяком, Ренуаром, Боннаром (которому позировал сам Виктор Гюго). У нее на глазах Эдгар Дега завершает свою 'Обнаженную женщину, вытирающую шею' (если бы Детуш не ревновал, она бы позировала месье Дега, так как его очаровали ее серые глаза). Рене привозит ее в Живерни, к Клоду Моне, где они обедают; затем, весной 96-го года, — в Прованс, к ворчуну Полю Сезанну, который с трудом оправляется от плачевного провала своей первой персональной выставки у Амбруаза Воллара. 'Вы хотите у меня купить что-нибудь? Только для вас. Выбирайте все, что вам понравится…' Из Экс, опять же с Рене, они едут в Монте-Карло — 'на открытие Лазурного Берега, Боже мой, Лиззи!'— где она сыграет в казино и выиграет за один вечер 17 тысяч франков. 'По крайней мере, хоть это я умею делать'. Но эти деньги, так легко ей доставшиеся, жгут руки, она не может считать их своими. Ей говорят об участке земли площадью в 12 гектаров на холмах вблизи города под названием Канн, и она спешит купить его за эти 17 тысяч, даже не взглянув, что там и как. Говорят, оттуда можно увидеть море, и этого, кажется ей, достаточно.
Вернувшись в Париж, она рвет с Рене. 'Я терпела его полгода, с меня хватит'. Он грозится убить себя, если будет брошен. Она предлагает ему веревку, отравленную (якобы) цианистым калием и свитую на африканский манер, — это полностью выбивает его из колеи.
Она порвала с Рене не из-за другого мужчины, хотя кандидатов было хоть отбавляй, а потому что взяла от него все, что он мог ей дать. Он не научил ее ничему, чего бы она уже не знала касательно любви, зато ввел в мир искусства.
В начале июня, вскоре после разрыва, она получает письмо от Анастасии и в тот же день отправляется в Санкт-Петербург.
— Ты не могла бы поподробнее? — просит Лиззи.
— Царское Село, так звучит это по-русски. Оно в пятнадцати милях к юго-западу от Санкт- Петербурга, их столицы. Я приезжаю туда 29 июня сразу после полудня…
— С бьющимся сердцем.
— Замолкни. Правда, Лиззи, мне было очень страшно. Конечно, не из-за того, что я встречусь с императрицей, мне на нее глубоко наплевать, я стою не меньше, чем она…
— Больше!
— Да, больше. В особенности для себя самой. Помолчи… Но эта женщина держит в руках судьбу Менделя. Этого-то я и боюсь. Мы идем мимо домика Толстого, его дачи. Чуть дальше, по левую руку, — Александровский дворец, фасад которого растянулся на три сотни метров. Он отделан пилястрами и колоннами из белого камня. Стоит хорошая погода, много солнца, и все здания прекрасно освещены. Позолоченные купола церквей, огромные сады. Я так волнуюсь, что не могу даже ответить, когда со мной говорят. Анастасия обучила меня и заставила тысячу раз повторить реверанс, который я должна буду сделать. А я, Ханна, та самая Ханна, которая не боится ничего на свете, — я волнуюсь, как дитя, говорю себе, что если от меня отвернется удача, это может стоить — кто знает — жизни Менделю: я убью его лишь тем, что плохо преклоню колени…
— Ханна!
— Помолчи.
— Я тебя люблю. Но сомневаться и бояться — это совсем не похоже на тебя. Хотя ведь речь шла о Менделе…
— Да, речь о Менделе. Невероятное количество слуг, людей в белых ливреях и черных фраках… Мы задерживаемся и ждем в большом зале, о котором Анастасия мне говорит, что это знаменитая Янтарная комната. Здесь масса очень красивых вещиц, разумеется, из янтаря. Ждем самое малое час. За это время раскланяться и обнять Анастасию приходит целая толпа великих герцогинь или как их там, но ни одна из них даже не обращает на меня внимания.
— Лиззи, я чувствую себя действительно маленькой, крохотной. Да и как я могу себя чувствовать, не то полька, не то еврейка из захолустного местечка, бедная и невежественная, в кругу всех этих дам, брат или сын одной из которых, возможно, убил моего отца и Яшу. Убил просто так. В какие-то минуты я едва сдерживаю злобу, почти ярость. Взорвать бы этот их проклятый дворец… Но вот нас зовут. Мы, Анастасия и я, продолжаем наш путь, идем по залам с обитыми шелком стенами.
Новая обстановка. Нам говорят, что эта чертова царица наконец-то нас примет. Как бы ни так, проходит еще час, и вот нас через парк ведут к маленькому домику, похожему на музей, где комнаты украшены агатом. И в тот момент, как нам туда войти, проносится какая-то волна, пол дрожит, и Анастасия заставляет меня опуститься чуть ли не на четвереньки: шествует царь Николай, с бородой и усами, со своим бегающим взглядом нашкодившего счетовода. Он проходит, и волна спадает. Вскоре мы уже стоим под аркадами, откуда виднеется озеро. И она там, 'сама царица, Ее Императорское Величество' — в белом платье, в кружевном платке, со строгими губами, такими же строгими глазами и сухим голосом. Она раздраженно говорит с Анастасией и лишь под конец бросает на меня взгляд, в котором отражено все презрение мира. Я понимаю: если жизнь Менделя зависит от этой женщины, то он погиб, погиб в ту самую минуту, когда она услышала его имя. И начинаю говорить. Говорю очень быстро, потому что каждая секунда на счету и потому что я в отчаянии. Стараюсь изо всех сил. Не помню ни одного из произнесенных мною слов, ни одного. Просто наступает момент, когда царица поворачивается спиной и удаляется в сторону садов, со всех сторон окруженная дамами. Я остаюсь одна с Анастасией и тремя-четырьмя девушками, все они рыдают и твердят, что я была чертовски трогательна, трогательна до слез.
'Я ничего не знаю. Повторяю, Лиззи, я даже не помню, что сказала ей, супруге Николая II. Мы возвращаемся в Санкт-Петербург, едем с Анастасией во дворец, который принадлежит одному из ее дядей и стоит на набережной канала Грибоедова; недалеко от Невского проспекта и церкви Воскресения Христа, построенной на том месте, где был убит царь Александр II. Ждем две недели. Ничего. А вдруг эта чопорная царица даже не слышала того, что я ей объясняла, или взяла да и отдала приказ о казни — по моей вине, только потому, что я позволила себе заговорить с нею о Менделе. Вот что мучило меня во время балов, один из которых длился целых два дня.
…Только в начале третьей недели утром Анастасия входит в мою комнату. Она бела от гнева и вся дрожит. Она говорит, что никогда более не захочет меня видеть и что я должна уехать — сегодня же, сейчас же. Почему? Потому что она и другие дамы из окружения царицы — какой позор! — взволнованные моим рассказом, так ходатайствовали за этого еврейского кота из Варшавы. Вмешался даже министр, подписал приказ об освобождении, о помиловании, скрепил его подписью самого императора, послал телеграфом в сибирскую глубинку, в соляные копи, я уж не знаю куда. А сибирская глушь ответила, что они с удовольствием освободили бы Визокера, при условии, что здесь, в Санкт-Петербурге, его схватят. Потому что вот уже более года, как вышеупомянутый Визокер бежал, проломив головы трем или четырем охранникам, ушел пешком, один то ли к Северному полюсу, то ли к озеру Байкал, в страну монголов, то ли в Гималаи. И что они очень рады: этот безумец наконец-то оставил их в покое'.
— Молчание.
И малышка Лиззи, которой всего лишь одиннадцать лет и у которой слезы стоят в глазах, замечает:
— Ты плачешь от радости или от печали?
— Не знаю.
— Никогда не видела тебя плачущей.
— Ну что ж, вот и увидела, — отвечает Ханна.