к тому, чтобы ее изнасиловали, как ты между Цюрихом и Лугано, в заснеженной Швейцарии. Десять, одиннадцать, двенадцать. Остается всего две.
— Пожалуйста…
— Не будем спешить. Всему свое время. К тому же у дамы вообще не должно возникать желания близости с мужчиной, это противоречит правилам. Порядочная женщина не знает удовольствия — так поется в одной из французских песен. Тринадцать, четырнадцать… — все! Пятьдесят три пуговицы. Не вздумай двигаться — это приказ.
Наконец он очень медленно и нежно начинает спускать платье сначала с одного плеча, потом с другого. По мере того как платье сползает все ниже и ниже, он следует за ним кончиком языка.
— Ханна, распусти, пожалуйста, волосы. Я и сам бы это отлично сделал, но мне нравится смотреть, как движется твоя грудь, когда ты поднимаешь руки. Это просто превосходно. Не спеши, пожалуйста, у нас еще без малого четверть часа. Я видел у Климта рисунки: ты, должно быть, позировала ему полуобнаженной.
— Только грудь, да и то…
И это для него слишком. Больше ты не будешь этим заниматься.
— Теперь в ход пошли его руки. Длинные пальцы наконец оторвались от бедер, поползли к животу. Он повернул ее лицом к себе и сказал слегка охрипшим голосом:
— У моей жены самое прекрасное в мире тело, но сколько же на ней юбок!
Очень умело, с деланной небрежностью он развязывает последние тесемки и приспускает платье, пять нижних юбок из муслина и кружевные панталоны. Почти весь ее живот обнажен, лишь самый его низ остается прикрытым. Тадеуш касается живота сначала щекой, потом губами и языком. Она послушно держит на весу свои распущенные волосы, слегка задыхаясь от его ласк, откинув голову.
— Тадеуш, я хочу сейчас…
— Не спеши.
Он берет ее на руки и несет к кровати, с которой снимает грелки, наполненные углями. Кладет не сразу, сначала долой все это: платье, пять юбок и кружевные панталоны. А еще же резинки и чулки…
— Ты меня сводишь с ума.
— Надеюсь. Впрочем, мы и так с тобой сумасшедшие. Она хочет помочь ему раздеться, но он заставляет ее лечь и ждать. Наконец и сам ложится рядом. Она жадно прижимает его к себе, тянется к его губам.
— Возьми меня.
— Еще не пробило полночь. А в твоей программе…
— Возьми меня.
Он приподнимается на локтях и смотрит в ее лицо, освещенное колеблющимся пламенем свечей, которые ни он, ни она не захотели гасить. Качает головой.
— Это предложение, пожалуй, заслуживает внимания.
— Я тебя ненавижу.
— Я тебя тоже. Правда, очень нежно для начала…
— Я боюсь, — говорит он, — что мы перебрались в другой век, так и не заметив этого.
— Который час?
Она словно изголодавшись, без устали покрывает поцелуями все его тело.
— Ханна, как ты могла заметить, часов на мне нет.
— Ну так найди их.
— Он тянется за своей одеждой, но не достает до края кровати.
— Эта штука больше, чем площадь Пратера. Ханна, где ты, черт возьми, ее нашла?
— Сделали по заказу. Когда у тебя муж ростом под небо, это нужно учитывать.
Он все-таки добирается до своих брюк, шарит в карманах, а она нежно покусывает его. Ага, вот они, часы.
— Уже почти четыре! Как быстро летит время. Ханна, да остановись же ты наконец!
Смеясь, она произносит:
— Что, изнемогаешь?
— Мадам, я взываю к вам о передышке.
Она садится ему на живот, продвигается выше и, наклонившись, закрывает его лицо своими волосами, словно пологом палатки.
— Когда ты полюбил меня?
— А я и сам не знаю. Может быть, это случилось в Варшаве, в книжной лавке на улице Святого Креста, когда ты вопила, чтобы тебе показали томик Лермонтова. В тот раз ты тоже пыталась меня обмануть.
Ее глаза широко раскрываются от удивления.
— Ты не поверил, что мы встретились случайно?
— Это зная-то тебя? Да ни на секунду.
— А я и не заметила…
— Ну, с тобой такое не часто случается.
— Тадеуш, а что было бы, если бы я не наврала тебе тогда, в Варшаве? Как ты говоришь, не усложняла простые вещи?
— Не знаю.
— Да нет, ты все определенно знаешь.
— Хорошо! Мы с тобой поженились бы к концу моего курса в университете. А может, и раньше. Ты бы не уезжала в Австралию, у тебя не было бы других любовников, кроме меня, и мы жили бы в Варшаве. Я бы стал адвокатом, в перерывах между процессами писал бы что-нибудь, и у нас с тобой были бы дети.
— И мы не потеряли бы зря эти годы.
Она тихонько заплакала: 'А ведь он прав, Ханна, тысячу раз прав!'
— Ханна, я люблю тебя. Это навсегда.
— Они у нас еще будут.
— Дети?
— Да. Самое меньшее — трое.
— Ты уже, конечно, знаешь даты их рождения и их пол. Или этого ты не можешь рассчитать?
— Я привыкла все планировать, так уж я устроена.
— Никто в мире не знает этого лучше меня.
И он снова потянулся к ней, хотя она и не переставала плакать, а может быть, как раз именно поэтому.
Наутро пошел снег, и из окон их комнаты (в которой им суждено провести целых четыре дня) они смотрели на неподвижную гладь озера, кое-где уже покрытого льдом. Ханна думала: вот уже десять лет — с того самого момента, как уехала из своего местечка, — она ни разу не проводила дни вот так, без работы, ничего не подсчитывая, не думая о деньгах, которые могла бы получить. И — наплевать. Это было совершенно новое, удивительное для нее ощущение, и ей было немного стыдно за себя.
'…Да, но сейчас ты счастлива, так счастлива, как не смела даже и мечтать…'
— Ну и как долго, Ханна?
Вопрос застает ее в тот момент, когда она подносит к губам чашку кофе. Эта чашка, как и весь сервиз, сделана мастером Гинори недалеко от Флоренции, в местечке Дочия. Сервизу более ста лет, а что до кофейника, то это настоящее произведение искусства.
— Что — долго?
— Ты ведь не прекратишь заниматься делами. — (Это не вопрос, а скорее констатация.) — Сколько времени ты пробудешь здесь?
'Вот и приехали'. Она ставит чашку на стол.
— Если бы я была мужчиной, Тадеуш, разве меня попросили бы бросить работу?
— Я тебя об этом не прошу, да и никогда не попрошу ни о чем подобном.
— Меня ждут в Нью-Йорке к 15 февраля. До этого — открытие филиалов в Риме и Милане. По той же причине мне нужно побывать в Мадриде и Лиссабоне. Затем заеду в Берлин' Париж и Лондон и сразу же —