бумаги, но в гостинице так воняло капустой, что я не смог. Ненавижу запах капусты. Включил ящик. Пугачева исполняла «А ты такой холодный, как айсберг в океане». С омерзением выключил. Решил пройтись и подумать. Гулял до утра. Пришел к завтраку, потом спал до обеда.
А ну, посмотрим: письмо довольно четкое. Почерк красивый, предельно разборчивый, не то что у Крюкова. Знаки препинания тщательно проставлены: абсолютно грамотный автор сочинял, не забывал о запятых. Вот тебе и четыре класса гимназии…
Листы удлиненные, несколько иного формата, чем современные. Бумага иногда менее плотная, желтоватая, чаще светлая, высокого качества.
Читаю:
«Михаил Шолохов, 1925 г. Осень.
Просачиваясь сквозь изжелта-зеленую лохматую листву орешника, солнечные лучи серебряной рябью прожгли землю. В лесу густела прохлада». Появляется персонаж – это Абрам Ермаков! Оказывается, именно так зовут в шолоховской рукописи главного героя! Абрам Ермаков, а не Гришка Мелехов! Черт возьми! Все становится на свои места. Не могу больше читать. Надо писать! Писать! Писать!
В маленькой комнатке с низким потолком, с потемневшими, старинного письма, деревянными иконами в переднем углу, с оружием и дешевыми олеографиями по стенам находилось два лица: студент в старом форменном сюртуке и молодая казачка. Студент стоял на коленях среди комнаты перед большим раскрытым чемоданом и вынимал из него книги, разные свертки и – больше всего – кипы литографированных лекций и исписанной бумаги. Русые волосы в беспорядке падали ему на лоб; он беспрестанно поправлял их, то встряхивая головой, то откидывая рукой назад. Молодая собеседница студента сидела на сундуке около двери и с несколько недоумевающим любопытством посматривала на эти груды книг и лекций, разложенных на полу вокруг чемодана.
Студент (его звали Василием Даниловичем Ермаковым) приехал два дня назад из Петербурга на каникулы и привез, между прочим, письма и посылки от своих станичников, казаков атаманского полка, к их родственникам. Теперь он разговаривал с женой его приятеля, казака Петра Нечаева. Звали ее Наталья. Она пришла после всех, уж под вечер второго дня.
– Это тебе, – сказал студент, подавая ей шелковый платок, – а этот матери передай.
– Ну, спаси его Христос, – проговорила Наталья, взявши платки и окидывая их опытным оценивающим взглядом. – А деньжонки-то, верно, еще держатся, не все пропил?
– Да он и не пьет, – возразил студент. Наталья недоверчиво покачала головой и сказала:
– Как же! Так я и поверила… Все они там пьют, а после говорят, что, дескать, сторона холодная: ежели не пить – пропадешь.
– Вот и письмо, наконец, – подал он ей большой и толстый конверт, – написал чего-то много…
– Письмо-то я после прочитаю, а ты мне расскажи на словах… Живое письмо лучше. Не хворает он там? Мне ничего не наказывал? не говорил? – понижая голос, с какою-то таинственностью, тихо и осторожно спросила Наталья.
Студент несколько замялся, взглянул не без смущения на ее красивое, несколько загорелое лицо, задумался и не тотчас ответил.
– Особенно, как будто, ничего… Только, – буду уж говорить откровенно (он начал нервно пощипывать чуть пробившийся пушок своей бородки), – толковал он о каком-то неприятном письме, о каких-то слухах… Даже плакал один раз. Словом, просил меня разузнать тут как-нибудь стороной… об тебе, собственно…
Ермаков окончательно смутился, спутался, покраснел и замолчал…
– Я так и знала, – заговорила Наталья спокойно и равнодушно. – Напрасно он только собирает эти глупости!.. Писала ведь я ему, чтобы плюнул в глаза тому человеку, кто набрехал про все про это!
Лицо ее приняло строгое, молчаливо-суровое выражение. Гордая печаль придала ему особенную красоту грусти, и студент украдкой долго любовался ею.
– Глупость все это одна! – нахмурившись, повторила она. – Так и напиши ему мои слова.
Наступил Троицын день. Станица загуляла. Яркие, пестрые наряды казачек, белые, красные, голубые фуражки казаков, белые кителя, «тужурки», рубахи самых разнообразных цветов – все это, точно огромный цветник, пестрело по улицам под сверкающим, горячим солнцем, пело, ругалось, орало, смеялось и безостановочно двигалось целый день – до вечера. Дома не сиделось, тянуло на улицу, в лес, в зеленую степь, на простор…
Студент Ермаков вышел из дома.
В воздухе стоял веселый непрерывный шум.
Начинался кулачный бой.
Праздники были традиционным временем кулачных боев. Станица исстари делилась на две части (по течению реки): «верховую» и «низовую», и обыватели этих частей сходились на благородный турнир почти все, начиная с детишек и кончая стариками.
– Ну, ну, ребята! смелей, смелей! та-ак, так, так, та-ак! так, так! бей, бей, бей! бе-е-ей, ребятушки, бей! – слышались голоса взрослых бородатых казаков, за которыми малолетних бойцов почти не было видно.
Садилось солнце.
Собирались драться взрослые казаки.
– Никак ты? – раздался около Ермакова знакомый голос. Он оглянулся и увидел Наталью: она была в черной короткой кофточке и в новом шелковом бледно-голубом платке, подарке мужа. В сумерках, в этой молодой толпе, лицо ее, казавшееся бледным, опять сразу поразило его своей новой и странной красотой.
– А! – воскликнул радостно Ермаков, протягивая ей руку.
– Мое почтенье, – проговорила Наталья. – На улицу нашу пришли посмотреть?
– Да.
– Весело у нас! И не шла бы домой с улицы… Я люблю это!
Улыбающиеся глаза ее близко светились перед Ермаковым и приводили его в невольное, легкое смущение. Ему казалось, что какая-то невольная близость возникает и растет между ними; в груди у него загоралось пока безымянное, неясное и радостное, молодое чувство: кровь закипала; трепетно и часто билось сердце…
– Все на всех! – слышались вызывающие крики «верховых» и «низовых» одновременно.
– Зачина-ать! – вышедши на середину улицы между плотными стенами бойцов, закричал молодой казачонок в голубой фуражке, по фамилии Озерков, один из бойцов будущего, подающий пока большие надежды.
Он громко хлопнул ладонями, расставил широко ноги, ставши боком к неприятелям, и крикнул опять:
– Зачина-а-ать! дай бойца!
Вся могучая, стройная фигура его была воплощением удали, ловкости и проворства.
Ермаков не успел еще полюбоваться на него, как огромный казак из «верховых», Ефим Бугор, с развевающейся широкой бородой, выскочил вперед и сшиб Озеркова. Это было сделано быстро, почти неожиданно. Озерков чуть было не опрокинулся навзничь, почти присел, сделавши назад несколько непроизвольных, быстрых шагов, но удержался и кинулся вперед с крепким ругательством. Бугор подмял его под себя и почти беспрепятственно ворвался в центр неприятелей, а за ним стремительной лавой полились и другие «верховые» бойцы. Несколько минут раздавались среди неистового шума и крика глухие, частые удары, затем «низовые» дрогнули и побежали. Это было не беспорядочное бегство, а правильное, хотя и очень быстрое отступление.
На следующем перекрестке «верховые» остановили свое преследование. После неистового крика оживленный, торопливый говор поражал сравнительной тишиной. Усталые бойцы, тяжело дыша, без фуражек, некоторые с засученными рукавами и разорванными рубахами, шли назад, делясь друг с другом впечатлениями. Хвалили большей частью противников или товарищей по бою, о себе лично никто не упоминал.