отчих могил, варяг, прибивший щит к воротам Царьграда, и князь, воспетый в Слове, были первыми её рядовыми. Небо избрало их, и они краеугольными камнями легли в основание Империи. А деспотичные гении, жадные до земель, возвели после этажи её здания. Вереницами осаждённых крепостей, жестокими битвами и братскими могилами они устремили его к небу.
Я присоединился к тысячелетней борьбе, когда ружьё уже сменил автомат, картечь — осколочные снаряды, когда броня трещала, как пустой орех, а железные птицы резали пополам вечное небо. Шла война Востока против Запада, красных против коричневых, звезды против свастики. Гусеницы танков давили лживые демократии, и левенсрауму противостояла Мировая революция, Вермахту — Красная армия. Зигфрид встал против Муромца, Третий рейх — против Страны Советов[17] . Его войска потекли на Восток, на просторах которого титаны сразились с гигантами, сыновья Вотана с детьми Перуна. Тогда я и вступил в Партию. (Моя прежняя жизнь не имеет значения.) И орда опрокинула легионы. Её вал докатился до их столицы, водрузив над пепелищем кумачовые стяги. И над нашими землями перестало заходить солнце…
Только война выковывает атлетические тела и железные души. Когда я сжимал горло немца или японца, протыкая им грудь штыком, то читал в угасающем взоре презрение к смерти, какое ощущал в себе. Мы знали, за что умираем, знали, что бессмертны. Мы писали историю, а её пишут кровью…
Опровергая время, я умру (или умер) вместе с погибшими товарищами и сгинувшими недругами. А призраку безразлично, когда исчезнет это дряхлое тело…
Прошлое, из которого я пришёл, возвышало жизнь до трагедии, настоящее — низводит до фарса. Нищие духом распластались у прилавка, втискивая её в кошелёк. Они не ведают, зачем пришли, придавленные бессмысленностью, блуждают впотьмах, как кроты, принюхиваясь к наживе. Им не дано ни страстно жить, ни страстно умирать. Они оканчивают свой путь, когда приходит час, а умирают ещё раньше, и мне их искренне жаль.
Простой солдат державы, я пишу эти строки на её развалинах. Безымянный, я обессмертил себя делами, пребывающими в Вечности, куда вписывают нечто большее, чем слова. Имена же сегодняшних кумиров затёртой монетой выйдут из обращения. Их безликое время, когда военные хитрости уступили биржевым махинациям, а трофеем стал карман ближнего, сотрётся у потомков. Их цель — мгновенья, отбитые у смерти, скулящим от жалости к себе, им трудно умирать. На улицах они осуждающе кивают, указывая на меня своим золотушным отпрыскам, но в душе завидуют.
Я смеюсь над ними…
Сны, ставшие моей явью, сотканы из прошлого, день, когда мы казнили товарища — мой кошмар. Этот день всплывает всё чаще, по мере того как близится наша встреча там, где сойдутся все ветераны Империи.
Мы сидели за одной партой, а потом он женился на моей сестре. Он служил под моим началом, когда трусость, на минуту победившая долг, навсегда его обесчестила. Мы вели тяжёлые бои, людей не хватало, и многие, вспоминая заслуги, просили за него, говоря, что от его оплошности, как называли его проступок, никто не пострадал. Они плакали, и человек, слабый и жалостливый, как и все на свете, я уже готов был его простить. Однако командир батальона знал, что оступившийся — уже отступник, а малодушие — предательство. Ночью, чтобы соседи по землянке не слышали скрежета зубов, я уткнулся головой в свёрнутую шинель, но когда на рассвете я крикнул взводу: «Огонь!» — мой голос не дрогнул. И я хорошо помню: прежде чем раздались выстрелы, мой друг улыбнулся…
Сегодня жертвенность называют фанатизмом. Один мой знакомый, по профессии инженер, изобрёл новую пулю. Особая форма наконечника позволяла успешнее разить ею врагов. Издеваясь над их беззащитностью, он окрестил её «чёртиком в футляре». Он совершенствовал её, когда был арестован по ложному доносу. Приговорённый к сибирскому лагерю, где сплавляли лес и корчевали пни, он не озлобился и не предал. Когда зимой его гнали по этапу, он, замерзая, умудрялся вести записи и умолял растиравшихся водкой конвоиров переслать их Вождю…
Один Бог на небе, один царь на земле. И Вождь не уступал ни царям, ни Богу. Теперь его очерняют, но тогда его пьедестал был столь же высок, сколь и доступен. Он был членом каждой семьи, он был одним из нас. Его именем клялись, его кричали, поднимаясь в атаку, и шептали, погибая на амбразурах. Глупцы назвали это культом личности — перед Империей все равны…
Кажется, это было вчера. Но История перемолола характеры, измельчив до женской пудры.
Язык приказов, к которому прибегали во все времена, чтобы обнажить истину, язык лозунгов, хлёстких, как удар кнута, язык сентенций, острых, как кинжальный огонь, были нашими языками. Понимание — это поделённый в пустыне глоток воды, локоть товарища, тепло бивачного костра. Длинные предложения мы оставили поэтам, которых сочетание «бронетанковый кулак» приводит в ужас. Когда мой танк горел под Прохоровкой, когда я упрямо твердил: «Заряжай!» — а почерневший от копоти расчёт отвечал: «Есть!» — мы слагали поэмы.
О героях говорят и камни, звёзды воспевают их[18]. Насмехаясь над географией, Империя не помещалась на карте. А у исполинов особый путь. Когда Империя, осаждённая, как Гулливер, лилипутами, напрягала последние силы, мы поворачивали реки и штурмовали небо, будто сами блокировали мир. Тогда мы с гордостью называли себя материалистами, но сегодня материя растоптала дух. Пошлые скоморохи выставляют распутство свободой, и я выгляжу белой вороной, защищая мужество и женственность, недоступные культуре гермафродитов…[19] Искореняя суеверия, мы разогнали церковников, отказавшись от Бога, заключили Завет с собой. В споре с одним из его служителей, споре, который то и дело прерывал колокольный звон, я сказал, что Империя — это Царствие небесное на земле — будет править миром. Он пробормотал, что первые станут последними. Мне нравился этот осанистый мужчина с седой бородой и восковым лицом, который верил, что Слово воплотилось в словах евангелистов. «Пришло царство Святого духа, — щёлкнул я каблуками. — И оно отрицает Христа, как Новый завет — Ветхий!» Его плечи расправились. Готовясь к голгофе, он сказал, что Христос открыл эру милосердия. Я возразил, что она началась только с нами. На побледневшем лице мелькнул гнев. Брызжа слюной, он предрёк нам геенну. Немощный обличитель! Долг требовал от него филиппик, а глаза молили о пощаде. Я сделал знак своим людям. Он отшатнулся, его лицо больше не походило на икону. А когда мы вышли, испуганной птицей метнулся вдогон, призывая покаяться.
Где ты теперь, мой непримиримый противник? Время пошлости смело нас обоих[20].
Я вижу сегодня историю без Истории. Сыновей принуждают стыдиться отцов. Угождая иноземцам, мстящим за столетия страха, глумятся над нашими святынями, не создавая своих. Трубят, что нищета уравнивала, как смерть, что поровну в Империи делился чёрствый хлеб. И веря, что настоящее важнее будущего, сегодня предают прошлое. Но, подточенная сомнениями, Империя раз уже пала, чтобы воскреснуть могучей и грозной. И последний бой наших мёртвых ещё впереди. Мы заткнём тогда костылями лживые глотки, когда спящий витязь очнётся, весь мир станет Империей! И сейчас многие втайне мечтают стать частью целого, ответив этим на гложущее их «зачем?» А зная «зачем», человек стерпит любое «как», ибо он уже сверхчеловек.
Мы отрицали Бога, пощёчина которого — услада мазохиста, а заповеди — дорога в рабство. Но и в его раю стёрто всё личное, потому что смерть — конец индивидуального, за которым — бессмертие. Я знаю, что такое рай, потому что в нашем рукотворном царстве каждый отрешался от себя, отождествляясь со всеми…
Я устал, и мне надоели слова. Кому их адресовать? Потомки превозмогут их боль, а современники их недостойны. Но я знаю, что в душах их детей тлеет искорка, которая, вспыхнув однажды, выжжет мелочное себялюбие. И тогда слова «мы — всё, я — ничто» застучат нашим пеплом в миллионы сердец, и тогда воскресну я — последний солдат последней Империи.
БИОГРАФИЯ ОДНОГО УБИЙЦЫ: КУДЕЯР 1526–1571 гг
Господь прекращает жизнь, когда