Следующая сцена переносит нас в театр. Дают оперу, которую герой не слышал уже много лет. Он весь — предвкушение дивной арии, которой наслаждался когда-то.

Но ждёт напрасно. Ария исчезла. На этот раз ему хватает благоразумия не обратиться к соседу: он уже смутно догадывается…

В дальнейшем потерянные детали становятся осязаемей, примеры исчезновений — обыденней. Так, он уже давно не замечает усатых, толстых жуков, которые, пробуждаясь к маю, нелепо кружились в нежной зелени и, жужжа, бились под рукой. Куда они делись? А ведь их призраки продолжают в нём жить, как и радость от принесённой ими весны — прозрачного воздуха и высоких небес!

Или ему только кажется?

Это чувство давно утраченного врач объяснил переутомлением. Но герой не верит. Он полагает, что шахматный ход, оперная ария и майские жуки являются элементами чего-то большого, что постепенно исчезает из его мира, они — части меркнущей для него мозаики. В этом и состоит правда его жизни, её горькая истина и пугающая простота.

Утраты меж тем нарастают лавиной, обрушиваясь на каждом шагу. Или взгляд героя становится пристальнее? Он замечает, что мир сужается, его краски тускнеют.

— Вначале, когда чего-то много, расстаёшься легко, — вращая меж ладоней бокал, пояснял Арбисман. — Горечь проступает, когда остаётся мало, когда в душе, как в колодце, показывается дно.

Тоскуя по прошлому, герой начинает осознавать, что вор — само время, что оно обкрадывает с первого вздоха, что все бьются в паутине, сотканной из потерь. Ветерком по полю одуванчиков проходят родительская забота, первая любовь, верность друзей. Время — река, но не текущая мимо, а заливающая островок жизни. И смерть является кульминацией пропаж. Таков открытый героем закон. Легко поддаться искушению и свести его к привычному: к утраченным иллюзиям или мучающей ностальгии. Но лучшее для него объяснение — от противного. Если у Платона душа постепенно «припоминает», то душа «человека теряющего» — непрерывно «забывает». Герой, страдающий опасной погружённостью в себя, и боится, и ждёт новых исчезновений, как больной — признаков неизлечимой болезни. Такова тема homo predentis[10], такова тема рассказа.

Интересную своей противоположностью мысль высказала мне одна знакомая, находившаяся, я думаю, под влиянием Джелаледдина Руми. Когда, передавая сюжет, я дошёл до финала, звучащего примерно так: «Теперь я слежу за пропажами и смиренно жду, когда исчезнет моё вконец опустошённое “я”», то она, перебивая минор этого аккорда, заявила с уверенностью пророчицы или — чего здесь больше? — безапелляционностью женщины: «Неправда, когда отсеется лишнее, останется подлинная сущность — оголённое “я”!» А позже мы расстались. Навсегда исчезли друг для друга. И я даже не знаю, с такой ли философской невозмутимостью отнеслась она к нашему разрыву, как к утратам выдуманного мной персонажа?[11]

Сейчас, по прошествии стольких лет, мне хочется изменить судьбу героя. И я приведу несколько возможных вариантов.

Первый из них — скорее литературный ход. В конце рассказа выясняется, что герой, назовём его Лостманом, больше для определённости, чем привнося сюда символ, читал дневник, который вёл в юности. В повествовании, носившем ранее исповедальный характер, совершается переход от первого лица к третьему. И герой уже не воспринимает своего юношеского отчаяния, ведь взамен утрат он наконец обрёл себя. Или с годами у него притупилась острота зрения? Утратилась способность замечать утраты? В одном из вариантов он даже не узнаёт своего почерка. Подобная развязка, однако, представляется мне чересчур реалистичной, чтобы претендовать на правдивость.

Согласно другой версии, таинственные исчезновения — это атрибуты кошмарного сна. Медленно гаснущий, как в театре, свет намекает на иное представление. Философии в этом случае отводится роль служанки литературы, с её наваждениями и галлюцинациями.

В третьей гипотезе, к которой я склоняюсь больше, явь выступает как чей-то сон. И действительно, если мы, как считали древние, всего лишь герои чужих сновидений, то почему бы Сновидцу, в отличие от нас, управляющему снами, не возместить нам однажды утраченного? Ведь даже в наших неумелых снах возможны возвраты прошедшего, утраченного, казалось бы, навсегда. Соблазнённый идеями одного монаха из Умбрии, считавшего, что для Бога возможно сделать Небывшее Бывшим (а значит, Он способен вернуть и прошлое), Лостман ждёт чуда повторенья. Вернул же Господь Иову его пропажи[12]. Пока же, рассуждает герой, на скрижалях стирается запись Бывшего, в этом и состоит разгадка исчезновений.

Наконец, комбинируя версии, можно предложить ещё одну. Если жизнь — сон, а смерть — лишь пробужденье, то, быть может, там, за напрасно пугающей чертой, и наступит повторенье. Быть может, там вновь распустится поблекшая при жизни красота. «Когда ты рождаешься, мир, как подсолнух, поворачивается к тебе стороной чувственной, когда умираешь — костенеющей, где царит боль утрат и пропаж, — перефразирует герой Лао-цзы. — Утраты не закаляют, но — заставляют каменеть»[13].

Бедняга Лостман, обречённый метаться, как кошка по крыше затопленного дома! Неужели тебе суждена отрешённость восточных учений? Неужели тебе не проклюнуть своей сжимающейся скорлупы?

Перечисленные варианты лежат передо мной. Но я не знаю, какой предпочесть. Выбор обрекает на создание законченного Лостмана.

А это означает его утрату.

ЭГИЛЬ СКАЛЛАГРИМСОН, ПРИЗРАК ИЗ САГИ

Он появился на свет в Исландии, до которой ещё не дошла благая весть. Был он сыном Грима Лысого, внуком Квельдульва-оборотня, генеалогические корни которого уходили в мифы. Его родиной был хутор на берегу ветреного и пустынного Боргарфьорда, который кривым клинком врезался в сушу. От гор до моря здесь тянулись болота, зимы истребляли слабых, а летом буйствовала лихорадка. И здесь, на краю земли, бежавший от норвежского конунга Скаллагрим основал род, который назвали «люди с Болот».

Эгиль, его второй ребёнок, родился некрасивым и огромным, как тролль. Он был черноволос и костист и рано, как отец, облысел. Семи лет он за игрой убил сверстника, и матери заклинали сыновей во всём уступать задире. Как-то отец ударил его приятеля. На вечернем пиру Эгиль с неожиданным коварством нанёс смертельную рану мажордому, сидевшему по правую руку от Скалла-грима. Ползимы отец и сын не разговаривали, лишь йоль примирил их. Эгиль рос, как репей на обочине, в недетских забавах минуло его одинокое детство, в котором ласки было — как солнца в полярную ночь.

А потом пришла юность, весна жизни.

Сотня копий, ломающих кольчуги, сотня мечей, протыкающих щиты, сотня глоток, орущих победные висы, — это викинги, и один из них молодой Эгиль. В дальних странах, под зыбкой чужой луной вместе со шрамами они добывали славу. Однажды в Курляндии их захватили в плен. Бросили на ночь в холодное подземелье. Убивать ночью недостойно благородных воинов. Но их не убили не потому. А чтобы с утренними лучами насладиться мучительной казнью. Прикованный к столбу, Эгиль до тех пор его раскачивал, пока не выдернул из земли. А когда он перегрыз верёвки и освободил товарищей, участь куров стала печальной.

В другой стычке, расправившись с теми, кто держал оружие, Эгиль воскликнул (и нам не постичь его кодекса чести): «Пойдём в усадьбу и, как подобает воинам, убьём всех, кто попадётся, и захватим всё, что сможем захватить». И они порубили всех, кто прятался, а что не смогли унести, сожгли, кидая смоляные факелы, приплясывая под треск бушевавшего пламени. То было время, когда Альвир Детолюб получил своё прозвище за то, что запретил людям подбрасывать детей в воздух и ловить на копья, как было принято у викингов. И как судить тех, чьим единственным страхом был страх потерять лицо, единственным увеселением — брага, и для кого битва была развлечением похмельных?

Далее путь Эгиля пролёг через Британию. Вместе с братом Торольвом он громил там беспокойные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату