опереться.
Разве люди нашей провинции говорят так же, как выводит кисточка столичных писцов? Разговорная речь опровергает письменную.
«Эту мысль, — следует категоричная ремарка Шмальгаузена, — мы слышали из уст Сократа».
Оуян Сю говорит (пишу по памяти): «Пусть даже зазвучат в просторах между Небом и Землёй дивных девять песней, иль развернётся снова на равнине у Чжолу великое сражение, иль узрю напротив гору Великую, — всё это намного уступает радостям и наслаждениям отшельника». Красивые сравнения! Но это — ложь. Я, искавший нектар в скалах Чжуна и нашедший одиночество вместо бессмертия, предостерегаю от подобной участи. Моя свобода — свобода ветра на пепелище. Уж лучше калечить душу суетными мыслями, уж лучше изнурять себя парадным одеянием с печатью на шнуре. Хотя говорящий не знает. Ведь придворная жизнь была недоступна мне, как яшмовый заяц под коричневым деревом, который толчёт в ступке снадобье на оборотной стороне луны.
Сын человека из Цзоу приучил нас ощущать присутствие прошлого в настоящем как непреходящего в изменчивом. Но настоящее изменяет прошлое точно так же, как и будущее. Скромный проповедник из Цюйфу, он сам после смерти стал Конфуцием. Старания потомков возвеличивают предков. Однако что может знать о Небе один, чего недоступно другому? Что постиг Лао-цзы в сравнении с крестьянином, возделывающим поля и пьющим по праздникам рисовую водку?
Что толку без умолку твердить о гуманности? Даже глухому ясно, что слова прикрывают дурные намерения. Слишком поздно понял я и другую истину. Нет большего счастья, чем привычка, и нет большей радости, чем близкие. От чтения сутулится спина, от множества поклонов немеет тело, и болят зубы от болтовни о ритуале. Что дурного в том, чтобы верить в драконов, кроме бумажных? А в цветок лотоса, исцеляющий от смерти? Учёность избавляет от простодушия, однако не творит чуда.
«Реки разлились, вокруг — половодье, — повествует Шмальгаузен. — В тростниковой хижине пахнет дождём. Проводники отказались идти дальше, и я отпустил их. Четвёртые сутки никуда не выбираюсь. Питаюсь вяленой рыбой с бобами и предаюсь воспоминаниям. Как там сестра? В университете начался семестр. Верно, вдалбливает студентам шипящие суффиксы славянских языков или штудирует с ними платоновские диалоги. Ощущает ли она зыбкость выстроенных нами закономерностей? Наблюдает ли случайность в узоре сложившихся культур?»
Ничтожным лицемерам достаются богатство и власть, а благородным мужам — оправдания собственной нищеты. Где сыщется старик, возразивший этому, и юноша, с этим согласившийся?
«События в Германии, — перекликается отчаянием Шмальгаузен, — ещё раз убеждают в ужасающей нелепости мироустройства. Но как в неё поверить?»
Времена ходят по кругу. К Небесному Правителю ведёт множество дорог. Так вершину горы обвивает паутина тропинок. Оглядываясь, видишь развилки, повороты, спуски, видишь места ненужного отдыха и нерасчётливого бега. Путей много, но людей, идущих по ним, ещё больше. Судеб — как звёзд, и всё же их можно пересчитать. Обречённые, мы повторяем чужие жизни. Кто знает, чью повторяю я? И кто повторит мою?
ИЛЛЮЗИИ ВЕЩЕЙ
Однажды в Алжире в двадцатые годы прошлого века в доме священника, расположенном в центре крепости, собрались гарнизонные офицеры. Один из них развлекал общество карточными фокусами. Кто-то сравнил его с Казнёвом. «Ну что вы, до Казнёва ему далеко», — возразил священник, устремив взор в угол комнаты. Почувствовав тайну, все просили его продолжить. И священник, вынув из шкатулки золотой медальон на тонкой цепочке и пачку обгоревших писем, неторопливо начал.
Для моего поколения Казнёв — легенда. В Европе нет государства, наград которого он не удостоился. В пятнадцать лет он удивлял зевак в бродячих цирках. «Искусство сверхъестественного!» — трубили газеты. Однако сверхъестественным было его искусство, казалось, он проведёт и дьявола. Находившегося в зените славы, его и послали на Мадагаскар. Этот остров служил яблоком раздора между Лондоном и Парижем, и власти надеялись, что трюки Казнёва привлекут туземцев не хуже ярких бус и дешёвого бордо. Их расчёт оправдался. Безуспешно английские миссионеры пытались овладеть искусством фокусников, белый колдун соблазнил бесхитростных чёрных. Ему удалось склонить их королеву Раваналону взять французские деньги. По возвращении он хлопотал для неё об ордене Почётного легиона. Ответом ему был двенадцатитысячный десант на Мадагаскар.
Такова официальная часть истории, подробности которой можно найти в книге Казнёва. Другая её часть сентиментальна, как и все истории любви.
Во время осады Танариве я прятался в бывшей английской резиденции. Среди битого стекла, архивной пыли и разбросанных документов я обнаружил вот эти копии писем Казнёва (одному Богу известно, как англичане умудрились их достать!). Грохот рвавшихся снарядов придавал им особую пикантность. С галльской живостью Казнёв описывал местные обычаи. В частности, обряд инициации, который поразил его торжественной помпезностью и тем, что «все прыгали в головных уборах из птичьих перьев, которые странным образом не спадали». Он не без юмора признался, что не отличал мужчин от женщин. В другом письме он рассказал об аудиенции у королевы. Я видел её мельком: мягкие, кошачьи движения, исполненные грации и силы, миндалевидный разрез глаз и тёмные, как ночь, волосы — Раваналона была сказочно красива. Казнёва она приняла в пальмовом саду. На плече у неё сидел попугай. Казнёва удивило, что она заговорила по-французски. Обескураженный, он перевёл разговор на свои фокусы, объясняя их достижением науки. И этим заинтересовал королеву. А перед самым возвращением Казнёв по её приглашению участвовал в тайной мистерии. Не стану утомлять вас, господа, дурманом восточной экзотики, наполнявшим его описание празднества и последовавшей ночи любви. Он посчитал её приключением без продолжения, сомневаясь, была ли с ним Раваналона или одна из её приближенных. Он был сыт тропиками, заметив со смехом, что королева восприняла некоторые обороты из его речи чересчур серьёзно.
За эту часть истории отвечает крестообразно обгоревшая бумага. С тех пор, потакая желанию везде зреть символ, столь развитому у церковников, я думаю о бумаге, как о кресте, к которому истина прибита гвоздями слов. И всё же, меня не покидало ощущение чего-то недосказанного. А однажды в театре я сидел рядом с мадам Казнёв, пришедшей с дочерью. Она произвела впечатление женщины экзальтированной, с оттенком той невропатии, которую путают с утончённостью. Да и бледное лицо дочери несло печать её властного эксцентричного характера.
И мне стало жаль Казнёва.
А несколько лет назад здесь, в Алжире, меня вызвали в тюрьму на исповедь. В камере я едва различил в куче тряпья скорчившуюся старуху. Она спала. Подойдя, я достал Библию, собираясь её разбудить, и тут — о Боже! — узнал Раваналону. Тщетно искал я следы былой красоты! А когда стемнело, тихо произнёс: «Ваше величество». Много лет она не слышала это обращение, но её кровь была кровью королей, и Раваналона приподнялась. На её шее сверкнуло золото. Это был медальон, подаренный Казнёвом. Обратите внимание, господа, что одна его сторона потускнела, приобретя зелёный отлив, зато другая, прижимавшаяся к сердцу, всё также блестит. В мрачной камере алжирской тюрьмы мне в бесхитростных выражениях поведали такую же яркую оборотную сторону этой истории.
Она влюбилась в Казнёва с первого взгляда. И только поэтому поощряла его выступления. Не порывавшей связи с тайным учением своей родины и умевшей прикасаться к невидимому, ей были смешны его фокусы. О, как молила она днём Богоматерь, а по ночам лесных духов, чтобы он полюбил её! Главная из иллюзий Казнёва была иллюзия любви, зажжённая в её сердце. И в жертву этой иллюзии она принесла свой народ.
Без ложного стыда она рассказала о таинственных обрядах, которыми заинтриговала Казнёва, и о ночи любви. «О, как я любила его!» — повторяла она, и к ней на мгновенье вернулись прежние черты. Слушая, как она шепчет «любовь», я думал, что за несколько часов любви она заплатила проклятием своего