Д’Эмбекур испугался. Во-первых, почему-то Маргариты. Ее, знаете ли, лицо с каменной слезой, которую она слизнет своим вертким малиновым язычарой – это как капля одеколона в чашке чая. От нее уже загодя сперло дыхание и захотелось не блевать, а именно рыгать, чтобы выбросить наружу весь инфернальный холод.
Во-вторых, теперь он получился главным, отвечающим за весь этот кавардак. Он стал Начальником, и от этого бремени просели, тягостно хрустнув, позвонки и ослабели поджилки.
А еще он смотрел на своего герцога, а точнее, на его истерзанное броненосное тело в обрамлении многочисленных, живых струек крови, которые гвоздили Карла к земле, словно канатища лилипутов тело великомученика Лэмюэля, когда он спал на берегу (в одном издании есть такая картинка). Он спрашивал себя: «За что мы его все любили?» И отвечал себе невнятное (мычал под нос). Вроде того, что с Карлом было не так скучно, как с другими. Что рядом с ним чувствуешь (чувствовал – теперь все в прошедшем несовершенном) себя мандаринской уткой в райском саду (он умел устроить всюду райский сад и фонтаны), что все-таки у него был вкус, что он был… он был… смелым и, е-мае, каким-то безразлично-взволнованным, он был исторической личностью, как Роланд, или даже круче, как Зигфрид (непонятно, кто круче), но, самое ужасное, что Камилла очень расстроится, она так расстроится, что у нее может быть выкидыш (нет, не будет), и что она тоже ничего не скажет, просто продолжит ходить и молчать, она всегда ходит и молчит, а теперь будет ходить в трауре. И Доротея. Она тоже заревет, а после будет цепенеть в его похотливых объятиях, как Галатея, которую для пробы ножей сунули в прокрустово ложе, и даже фригидного, алебастрового вздоха не выцыганить ему больше у Доротеи, разве только скрыть от нее, что тот герцог, с которым ты была сегодня, погиб, но разве это скроешь?
Д’Эмбекур провел в прострации восемь минут. Он сидел перед телом на корточках. Пиччинино шутил потом, что на бургундов напала медвежья болезнь, когда они поняли, что к их герцогу писец подкрался незаметно (он повествовал в присутствии дам, приходилось раскошеливаться на разные эвфемизмы), а их новый пахан, сир де Эмбекур, прямо там сел по нужде, не утерпел! (Многие смеялись).
Из-за нерасторопности д’Эмбекура Пиччинино и его веселым друзьям удалось скрыться, причем едва ли не в полном составе. В тот день им определенно везло больше всех.
Этого ждали все. Никто не мог сказать точно почему (ни в тот момент, ни после), но каждый в сердце своем знал – да, конечно, только так. И даже герцог Глостер. И даже Александр.
Однако на поверхности – там, где кожа, скулы, форма, брови, глаза, там, где доспехи и руки, продолженные клинками – в смерть Карла поверили немногие. Единицы.
Из-за этой разницы между чувством и восприятием, из-за того, что вместо честного поединка между герцогом и кондотьерами произошла сумбурная алхимическая реакция, столбняк д’Эмбекура не сообщился войскам и они не остановились ни на полсекунды. Не было рыданий, не было паники, не было деликатного понимания с французской стороны, не было братанья и пролива агапе из размягченных душ. Никакого стоп- кадра, только мерный многоязыкий рокот: «Герцог убит!» – «Врешь, падла!» – «Да вон же его понесли!» – «Капитана Рене треснули, а не государя нашего, п-понял?!» – «Я сам видел, как…» – тупые удары шестоперов, хищный хруст, звон и скрежет. В фундаментальном онтологическом смысле вопрос «А правда ли?» был отложен на неопределенное время.
Маршал Обри был в числе тех, кто поверил в смерть герцога и сердцем, и всей своей необъятной поверхностью. Это временно спасло ему жизнь. В свалке Обри остался без коня, без копья, без меча. Рыцари герцога Глостера не добили маршала сразу только потому, что несколько солдат суетились вокруг него и заслоняли обзор, а либеральные шотландцы топтать родную пехоту не привыкли. Солдаты – даже и не солдаты, а мародерствующие недомерки из прислуги – пытались вскрыть эту консервную банку дрянными ножиками, просунуть их в подходящее сочленение и зарезать наконец толстого барина, который так смешно перекатывается в вишнево-черной грязи и вопит, словно боров. У Обри были очень крепкие доспехи, но он понимал, что больше двух минут не продержится, а английские свиньи не понимали, что он сдается, сдается, тысяча чертей, сдается!!!
И вдруг кто-то, кого маршал не мог рассмотреть, потому что смотровые щели его армэ были залеплены грязью, совсем недалеко запричитал по-французски: «Карла убили! Карла нет!» Обри пожалел, что не ему пожинать плоды кондотьерского коварства, шестым чувством осознал, что повторяет историю герцога, но теперь уже как гнусный фарс, которому в военных сводках не уделят и полстрочки, и сразу вслед за этим озверел, как никогда раньше.
Английский нож наконец поддел застежку армэ, и шлем слетел с маршальской головы. Маршал вскочил на ноги – это смотрелось как экспериментальное опровержение закона всемирного тяготения. Служилая голытьба опешила. Маршал нокаутировал ближайшего англичанина, перехватил его нож и утробно, страшно расхохотался.
Следующие минуты Обри запомнились неотчетливо, но спастись ему посчастливилось, причем ряды шотландцев вокруг него поредели, а молодой и любезный шевалье уступил ему коня, смущенно пробормотав: «Пойду передохну». У шевалье правая рука держалась, кажется, только на двух стрелах, которые торчали из плеча. В его красивом лице не оставалось ни кровинки. Шевалье умер стоя, а после уже упал.
Теперь у Обри были конь и меч, а у французской армии – обалдевший от радости обновленного бытия маршал.
Точка, в которой восемь минут просидел сир де Эмбекур, по-прежнему оставалась за бургундами. В ней Ожье де Бриме и Рене де Ротлен поклялись умереть над телом герцога, словно пэры Роланда. В этой же точке появился Александр, Великий бастард Бургундский.
Фланги трещали. Бургунды продолжали, пытались продолжать так, как будто да, погиб кто-то, но это всего лишь один какой-то рыцарь, славный мужик, профессионал, каких мало, а все ж таки у нас их еще сотни, не надо гнать. Однако некому было рявкнуть «Больше чувства!», просыпать искры из магических бриллиантов, зыркнуть волком. Подпруги лопались в самый пиковый момент схватки, мечи крошились втрое от вчерашнего, щиты не держали удар. О бегстве, впрочем, никто не помышлял, хотя было ясно, что дело кончится смертью почти для всех и пленом для немногих счастливчиков. Все-таки сердце сердцем, а
Понимающий это Обри неистово прорубался туда, где трепетали знамена бургундского маршала и конных арбалетчиков Рене. Стоит сдвинуть упрямцев с этого пятачка – и наваждение окончится. Можно еще сидеть в кинозале, тупо вперившись в титры со слепой надеждой увидеть, как выныривает пораженный пулеметной очередью комдив, но лишь до той поры, пока стены и крыша на месте, пока есть электричество.
Когда Обри был уже совсем близко, человек в окровавленных, изрубленных доспехах Карла, в лихо сдвинутом на затылок саладе Карла, возник между Рене и д’Эмбекуром. В его руках не было меча – только лук и стрелы. Конь под ним стоял смирно, не шевелясь, как спортивный снаряд или бронзовое изваяние.
Обри посмотрел в его лицо. Губы Карла, нос Карла, глаза Карла.
«…если повар жадный и собаки это знают, они могут еще и помочиться втихаря на найденные трюфели». – «Вот как?» – «Именно!» – «Так вы не советуете?» – «Почему же? Советую».
Те же смеющиеся и непрозрачные, плутоватые и суровые глаза, что и двадцать шесть лет назад. Абсолютно те же.
Человек в доспехах Карла закричал. «Именем Бургундского Дома…» – все, что расслышал Обри, но этого ему достало, чтобы узнать человека по голосу. Это был герцог Карл.
Карл натянул лук и выстрелил. Стрела вошла маршалу Обри в горло.
Хребет обезглавленной армии был сломлен в одно мгновение. Волна истерического, кощунственного, громокипящего «Воскрес-с-с-с!» ударила в лицо французам, и в розовом тумане этой неопровержимой лжи растворились все упования на победу. Тело маршала Обри еще покачивалось в седле, а бегство уже началось. Остановить армию было некому.
Обессиленная пехота долго не могла догнать французов, пока те не уперлись в добротный ров собственного лагеря. Потом, когда ров с горем пополам заполнился мертвецами и французы побежали дальше, пришел черед ставки Доминика. Здесь уже гарцевали тевтоны Иоганна Рудермейера. В спасительный лес французов просто не пустили.
Все были злы в третьей превосходной степени. Панихида по герцогу ожидалась нуднейшая и